– Не знаю, с чего начать. Вы, наверное, хотите знать все.
В этом я не уверена. Если я хочу знать все, это зависит от того, какое оно.
– Я на вас не давлю, – отвечаю я.
Бьянка поднимается, чтобы наполнить маленькую зеленую чашку, стоящую на столе около меня. От запаха вина меня воротит. Таким был первый признак беременности – внезапное отвращение.
– Китайский фарфор.
Она возвращается в кресло и поднимает чашку, чтобы отпить вина.
– Муж коллекционер. Он будет в ярости, если узнает, что я их взяла. – Она крутит чашку и пьет. – Mi se. Mee-sir. Это значит загадочный цвет. По-моему, все цвета загадочные, не только зеленый.
Я чувствую озноб, который с тех пор, как я выздоровела после зараженного воздуха в Риме, бывает редко. Но холод начинается в груди, действует на руки и ноги, где становится жарко, и снова возвращается к сердцу. Обмахиваю лицо. Малахит пищит, чувствуя волнение.
– Все эти новости вас, наверное, поразили.
Бьянка открывает окно и приглашает меня глотнуть свежего воздуха.
Малахит срывается со своего места, подхватывает клювом фарфоровую чашку, до которой я не дотронулась, вино плещется на пол.
– Подлая птица!
Бьянка топает ногой и протягивает ладонь.
– Брось сейчас же!
Птица повинуется. Взмахивает гигантскими крыльями, садится ей на плечо и отдает чашку госпоже. Она прижимается к нему носом, вознаграждая его за послушание своим недоеденным печеньем.
– Он выискивает редкие предметы и их продает, – говорит она, поворачивая чашку в руке к свету. – Мой муж, а не птица.
– Возьми печенье, – бормочет Малахит.
– У меня есть кое-что, что ему может понравиться, – говорю я. – Стеклянный сосуд черного цвета. Звучит не очень, но это трудно описать.
– Allora! Ни слова больше.
Она возвращает птицу на насест, отставляет чашку в сторону и открывает небольшой шкафчик. Качает что-то на ладони.
– Как этот?
Сначала я думаю, что это мой. Блестящий черный стеклянный сосуд такой же извилистой формы. Но потом я замечаю, что он меньше, аккуратнее сидит в ее ладони. И не блестит, как мой. Мариотто сказал, что их было два, и я решила, что один потерян. И опять от злости и отчаяния кружится голова. Я смотрю на сосуд в ее ладони. Рука так похожа на отцовскую. Его красивые руки, закругленные кончики пальцев, мягкие костяшки. Руки благородного человека, не художника.
– От Мариотто? – спрашиваю я, терзаемая ревностью, чувствуя вину. Хочется заявить, что мой экземпляр особеннее, чем тот, что у нее в руках. Его любила мать Мариотто. Он блестит.
– Он принес его мне на следующий день после ее смерти, – говорит Бьянка. – Ввалился, пьяный вдрызг. «Один для дочери, которой я не смог дать жене. Один для жены, которая заслуживает большего, чем я». В то время мне он не сильно понравился. Я имею в виду, что с ним делать? На полке не стоит, положить ничего не могу. Я была очень своевольной. Я знаю, в это трудно поверить.
На мгновение она чувствует себя неловко, но быстро приходит в себя.
– Он не спал, просто продолжал пить, – рассказывает она. – Однажды утром я нашла его снаружи на ступеньках. Голова свесилась между колен. «Моя жена знает, что я не ходил на Буччеллато ди Лукка».
Мы замолкаем, разорванные фрагменты наших жизней сшиваются воедино. Я благодарна ей за то, что она поделилась, и чувствую себя обязанной сделать то же самое.
– Я пыталась найти ее во Фьезоле, – говорю я. – И Риме.
– Может, и к лучшему, что не нашли.
Она зевает. Не знаю, усталость или скука.
– Марчелло объяснил, что он сделан по старинным технологиям. – Она возвращается к черному сосуду. – Он видел нечто подобное среди товаров купца из Родоса, который путешествовал в Египет.
При этом ее глаза затуманиваются мимолетным подозрением.
– Но папа сказал, что это от его матери. Сказал, что она умерла, когда он был ребенком.
Наконец-то история от Мариотто, которая кажется правдой.
– Мне нужно называть ее бабушкой. Но она для меня почти призрак, не как отец. Я вам кажусь бессердечной?
Она пренебрежительно машет рукой, прежде чем я успеваю ответить.
– Я не бессердечная. Правда. Но иногда так злюсь. На него. На обоих. Детская злость. Но я не могу смотреть на его картины.
– Даже в Сан-Микеле-алле-Тромбе? La Visitazione? – спрашиваю я.
Красивое лицо Бьянки обостряется.
– Проклятая картина, – говорит она. – Они дрались из-за этого, знаете ли. Чья это была идея. Как это должно выглядеть. Но я видела ее наброски своими глазами. Dio mio! Вечно спорили. Я была там, когда рисовали ту, что висит в обители Санта-Марии. Пожалуйста, скажите мне, что вы ее видели.
– Они? – спрашиваю я в замешательстве.
– Мне было шесть, когда они ее закончили, – сообщает Бьянка. – Babbo нарисовал две фигуры впереди, она – те, что на заднем плане. Если на картине требовалось нарисовать девочку, она всегда изображала меня.
Бьянка надувает губы.
– Но я видела, что молодая женщина на заднем плане не я. Я всегда ревновала к la pulcina во Флоренции, с которой был написан персонаж.
Я дрожу, у меня подкашиваются ноги. Отхожу и падаю навзничь, словно меня толкнули в грудь. Бьянка оказывается рядом. Подхватывает меня.
Малахит кричит: «Раскатывай тесто. Не лезь не в свое дело».
Mia pulcina. Мой цыпленок. Отцовские жирные губы у моего уха.
Зелень комнаты тускнеет. Память уносит меня от Бьянки. Я сжимаю баночку меда из Умбрии, отец пальцем протыкает пергамент. Сладкий запах меда, вонь остатков еды. Лючия за моей спиной, льняное семя и розы. Столько запахов, таких настоящих. Его затхлое дыхание в моих ноздрях.
Я складываюсь пополам, и меня рвет.
Кричит птица. Я затыкаю уши, но не могу заглушить визга птицы. Стонов отца, хрипотцы желания из его горла. Горячего вонючего дыхания у меня на шее. Волна за волной воспоминания поднимаются из моего тела на зеленые листья ковра Бьянки.
Просыпаюсь я в другой комнате, такой же желтой, как последняя была зеленой. Подо мной мягкое бархатное кресло. Ребенок моего мужа гладит мне лоб. Я пытаюсь сесть.
– Врач скоро придет, – говорит Бьянка.
– Меня расстроило воспоминание. Я скоро приду в себя, – отвечаю я, успокоенная золотым мерцанием, которое насыщает комнату.
– Мать бы возненавидела этот цвет, – смеется Бьянка, толкая мне под голову толстую золотистую подушку. – Считала, что самая ослепительная в любой комнате только она.
Я понимаю, почему Бьянка создала пропитанный цветом мир. Каждая поверхность, ткань, подшивка, стежок. Она словно снова окунается в мир Лючии. Я обхватываю себя руками в очередном приступе озноба.
Бьянка поднимает золотистую шаль, накинутую на спинку кресла, и набрасывает на меня, нежно и тепло касаясь кожи.
– Оставьте себе. Это ее любимая.
Я вдыхаю запах.
– Как я по ней скучала, – признаюсь я.
А теперь ее рука в моей. Ладонь мягкая, как у Мариотто, теплая, как у Лючии. Рука в руке, как Элизабетта и Мария. Как Элишева и Марьям.
Струна, которую их нежная встреча затронула в моей груди. Как мне хотелось разделить это мгновение, испытанное ими. С матерью. С Лючией. С Элишевой, если бы такое было возможно. Если бы я заснула так же крепко, как Эудженио, меня бы затянуло в другой мир.
– Вы меня ненавидите? – спрашивает Бьянка.
Вопрос застает меня врасплох. Я заставляю себя сесть, качая головой.
– Клянусь, я не знала, что он женат. – Она крестится. – Только потом узнала.
– Нет, даже если бы знали, – говорю я вымученные слова.
– Между ними ничего не было, – рассказывает она. – Почти три года с последнего его прихода. Мать прервала все связи. Вы ее знаете, если ей что придет в голову. Она стерла его, словно он никогда не существовал. Изменила имя. Представлялась, как Клементия Сфорцоза.
Бьянка замолкает, и я вижу, что она думает, что сказать дальше.
– Она запретила мне с ним видеться.
– И вы послушались?
– Конечно нет, – отвечает Бьянка. – Я же дочь моей матери.
– И отца, – добавляю я.
– Увы, в моем теле ни одной покорной косточки. Я была на похоронах. Сан-Микеле был битком набит. Я стояла на крыльце. Пришло очень много людей, больше, чем я думала.
– Почему вы не подошли ко мне?
У меня напрягается живот.
– Я собиралась. Но когда вошла в церковь, на меня нахлынуло чувство вины. Я ведь обещала матери.
Я понимаю ее, эту вину. Чувство преданности матери, прицепившееся, как репей к фартуку.
– И меня остановило ваше горе, – говорит она. – Я дочь своей матери, но не до такой степени, чтобы украсть у вас это время. Время горевать. К тому времени я уже потеряла мать и знала, каково это.
– Так вы меня узнали, когда я пришла к вам?
– А теперь вы меня ненавидите? – спрашивает она, надувшись, как дитя.
Я качаю головой, но ничего не говорю.
– Она жалела об этом. Об их романе. «Больше боли, чем во время родов, и никакого подарка в конце!» – говорила она об отце.
– Он изменял, – соглашаюсь я.
– Во всех моих воспоминаниях о них – одни споры. Потом этот белый! Кашель и сплевывание после многих часов помола свинцовой пыли. Смешивание красок. Оба одержимы найти идеальный неуловимый цвет, который, как они вообразили, существует. Работали вместе, но постоянно соревновались. «Наш белый», когда они были вместе, «мой белый» – когда отдельно. Он приносил в ведрах камень, и уверял, что это приведет к успеху. В конце концов это ни у чему не привело. Проклятая белая краска! Тьфу! Я им говорила.
Она повышает голос.
– Синий – вот где деньги!
Она болтает, ворчит, и мне хочется заткнуть уши, чтобы не слышать ее напряженного изложения. Но ее голос отдаляется, и меня окутывает новая тьма.
У меня есть все основания считать, что меня предала Зия Лючия, родившая ребенка от моего мужа. Лючия, которую я обожала и в которой видела все качества идеальной женщины. Человека, имеющего свое мнение, не обращавшего внимания на других. Который любил без границ. Смотрел на меня так, как Элишева на Марьям. Но когда я представляю, как Мариотто и Лючия вместе перетирают пигмент, я унижена, глаза наполняются слезами еще более ранящего предательства. Они работали вместе, используя мои идеи, а я – в одиночку.