С того дня, когда в деревне появились солдаты и она потеряла младенца, Иска отворачивалась от меня на улице.
– Можно я пройдусь с тобой? – спрашивает она.
Я ухожу от людей, и она идет следом.
Когда мы удаляемся от собравшихся, Иска берет меня за руку.
– Я ведь так и не извинилась, – опустив плечи, говорит она.
– Тебе не за что извиняться, – отвечаю я.
– Я поддалась безумию Ирода, – говорит она, и ее лицо морщится от самобичевания, которое мне хорошо знакомо.
Безумия Ирода никто не избежал. Мне не хватало компании Иски, ее когда-то непринужденного смеха. Горе, которое я прячу, кажется, сжимает каждый мускул.
– Я ведь желала смерти тебе и твоему сыну, – признается она.
– Какая женщина не пожелает смерти другому вместо собственного дитя?
– Ты, – отвечает Иска. – Ты бы никогда такого не пожелала.
Ее слова застигают меня врасплох. Я не готова к тому, что они во мне пробуждают. Я дрожу всем телом, когда мы обнимаемся. Искренность ее раскаяния безоговорочно открывает ей мое сердце. Лица залиты слезами, прижаты щека к щеке – драгоценный беззвучный язык прощения между женщинами.
На рассвете я веду Иакова Младшего и Яссина вверх по уступам высокой горы, потом в постепенно сужающееся ущелье. Они испуганно и взволнованно смотрят на первый водоем, и я велю им следовать за мной. Я ныряю в воду и протискиваюсь через дыру в скале. Мы, тяжело дыша, всплываем в тайном водоеме.
Мальчишки широко раскрытыми глазами оглядывают мир в каменных стенах, дыру в небо. Я показываю на мерцающую прожилку кварца на скале.
Когда Иаков вылезает из воды в пещеру, отмеченную кварцем, кажется, что гора раздвигается и пропускает его в другой мир. Мир, который с одной стороны – отвесная скала, как любой обрыв, а с другой – дверь в пещеру.
– Пятнадцать погребений не поместится, – кричит он из пещеры. – Захоронения занимают большое пространство.
– У нас нет костей для склепов. Я изготовлю маленькие стеклянные сосуды с посвящениями внутри каждого, – отвечаю я, подавая ему острый топорик из-за пояса. – Набери мне кварца.
Мне понадобится приличный запас кварца, чтобы набить мешочек и получить новое стекло.
На следующее утро я возвращаюсь в мастерскую с необычным приливом сил. Для выдувания сосудов понадобятся все мои запасы. Дрова. Стекольная масса для черных сосудов и пробок, чтобы спрятать содержимое. Запасов для стекольной массы мало. Ошибаться нельзя.
На первый сосуд, проданный Талией, ушло много времени, все делалось вручную, он не отличался симметрией, как того заслуживают подобные вещицы. Всю ночь я вырезала и испытывала коническую деревянную форму для быстрой формовки сосудов.
«Найди свой ритм работы с пламенем», – учил Авнер.
Мое тело это помнит, я приспосабливаюсь: размеренное дыхание и движения, устойчивый ритм созидания. Выдувание сосуда каждый раз словно маленькое чудо. Каждое мерцающее изделие – миниатюрный кусочек памяти, сокровище у меня на ладони. Дверь в иной мир.
К полудню ко мне приходит Талия, чтобы помочь складывать дрова и подкладывать в печь поленья. Когда мы заканчиваем, я нетерпеливо заглядываю в нишу, где остывают изделия. Первая вещица лежит там с полуночи и достаточно остыла, чтобы показать.
Я кладу сосуд ей в ладонь.
– Подойди к окну. Поднеси его к свету.
Она крутит черный сосуд в руках. На свету он мигает и мерцает, как звезды.
– Как же тебе это удается?
Ее восторг – самая дорогая награда за работу.
Я перемалывала кварц, пока у меня не заболели руки, добиваясь двух размеров зерен: крупные частицы и мелкий порошок.
Затем я разбросала частицы кварца по металлической пластине, аккуратно раскатывая по ней первый сбор. Затем рассыпала еще один слой – мелкий порошок. Многослойность обманывает зрение, создавая ощущение сверкающих миров внутри других. Бездонную глубину небесного великолепия.
– Если звезды – карта, то наши дети быстро доберутся до загробного мира, – говорю я.
Талия поворачивает сверкающий сосуд на свету.
– Будто держишь в руке звездное ночное небо.
Я снова беру в руки трубку. Четырнадцать стеклянных сосудов для четырнадцати детей и один для моего мужа. Наши известняковые склепы часто с именем почившего и его семьи, вот и я напишу посвящение для каждой души на ткани, скатанной и спрятанной внутри. У каждого сосуда будет пробка и незаметное соединение, чтобы удостовериться: содержимое защищено. Потом мальчики отнесут их в тайную пещеру. Установят в нишах под чириканье ласточек. Они будут спрятаны в горе, которая открылась мне и моему сыну, вдали от зла, от воров и солдат Ирода. Безопасный путь в вечность для каждого ребенка.
Талия держит новый сосуд для Абдиэля, сына Сары и Иакова Старшего.
Имя означает «Слуга Божий». Как молитва родителей, что он однажды будет служить в Храме.
Глава 29. Флоренция, 1529 год
У меня всегда одна и та же молитва к Элишеве: «Пожалуйста, храни моего ребенка». Когда-то это было возможно: комендантский час, работа по дому, наказание за плохое поведение.
Но Лючио больше не малыш, который засыпал, положив голову мне на колени в Сан-Микеле-алле-Тромбе. Он тринадцатилетний молодой человек, который стремится защищать родной город и сохранить республику.
Двуличный Папа Климент заключил нечестивый союз с жестоким императором Карлом. С тем самым, который разграбил Рим, оставив улицы с телами убитых. Кто сжигал дворцы, грабил монастыри, пытал монахов из-за реликвий и продавал монахинь солдатам, а теперь призвал испанские войска для осады Флоренции.
– Я без борьбы не сдамся, – говорит Лючио. Он спокоен, но решителен.
Высокий для своего возраста, сложён, как кардинал, Лючио сидит в резном кресле и вертит в ладони черный стеклянный сосуд. Стекло, которым он дорожил с детства. Бьянка дразнила, что проберется в дом и украдет его после того, как потеряла свой. Который, как ему сказали, достался от отца.
Он, Микель и я сидим на лоджии, от выстрелов за стеной нам не по себе.
Микель смотрит на меня и ничего не говорит. Он вернулся во Флоренцию, работу над огромной капеллой Медичи приостановили, отправив его строить городские укрепления. Беспокойство проявляется в его теле, его худощавая сила сменяется жилистой пустотой. Впервые за много лет я хочу, чтобы вернулся Мариотто. Он бы знал, что сказать. Пошутил бы или отпустил скабрезность, чтобы успокоить друга.
– Ты понимаешь, что все это – разжигание войны, мальчик? – спрашивает Микель Лючио о взрывах, которые продолжаются за пределами наших стен днем и ночью.
– Папа Климент надеется разрушить нашу новую республику и восстановить управление семейством Медичи, – отвечает Лючио. – Ни одна правящая группировка не может прийти к соглашению, и правительство Флоренции в замешательстве.
– Помните, что в Риме тех, кто не умер от меча, поразила болезнь, которая шла от трупов? – говорит Микель.
Он пытается растолковать опасность того дела, в котором хочет участвовать Лючио, но сын непоколебим.
Вдалеке звучит взрыв.
– Если они возьмут Вольтерру, судьба Флоренции решена, – говорит Лючио.
– Да, согласен, там наши основные ресурсы, и это означало бы верную гибель, – подтверждает Микель.
Он встает и мерит шагами комнату. От страха сжимается сердце: никогда не видела Микеля в отчаянии. Он протягивает ко мне руки с мозолистыми ладонями.
– Эти руки дали жизнь человеку из мрамора. – Он сжимает пальцы в кулаки. – А теперь они участвуют в войне, которая превратит людей в пыль.
Сколько я его знаю, Микель всегда боролся против коллег и покровителей, каменных плит, крыши часовни, Папы, а теперь и города, где должен выполнить работу. И я вижу, чего это ему стоит.
Еще один взрыв, громче.
– Пойдете с нами в Сан-Микеле-алле-Тромбе? Помолимся вместе? – спрашиваю я Микеля.
– Если проломят стены, оставайтесь внутри, слышите? – говорит он, и к нему возвращается мимолетная ярость.
– Пока они стоят, есть надежда, – говорит Лючио.
Микель не спорит.
– Я тоже останавливаюсь полюбоваться. Картиной, по которой вы обмираете, – говорит он, не глядя на меня, но все-таки различая. – Видите, он их любил. Женщин, я имею в виду. К лучшему или худшему.
В его тоне нет ни капли обычного презрения.
– Вы провели в церкви так много часов, созерцая эту картину. Недели или месяцы, если сложить, – говорит он, подняв палец, словно это преступление. – Может, картину мужа легче полюбить, чем его самого? – насмехается он.
Надо мной или над мужем, не знаю.
– Что вы за это время узнали? Разглядывая, размышляя? Нельзя так усердно изучать картину и ничего не сказать о том, что узнал!
– Полегче, старина. – Лючио встает на защиту. – Не в каждой картине урок.
Я часто наблюдала, как Микель унижает честолюбивого молодого художника.
– Что это за мазня? Ты привел дворнягу и она нагадила на холст? – прорычал он на подающего надежды молодого художника, принесшего рисунок в лоджию.
Тот не вернулся. Но сегодня впервые я съеживаюсь от его слов. Он смотрит на меня, теперь мягче.
– Вы так ничего и не ответили, – говорит он. – О чем вы думаете, когда сидите часами перед Святой Елизаветой и Девой Марией?
Я колеблюсь. Даже не знаю, пропустить вопрос мимо ушей или ответить.
– Я скажу вам, о чем вы думаете, – отвечает Микель. – Вы думаете, что у этих женщин есть то, чего нет у вас. Что у них есть тайна, которую вы жаждете узнать, но можете только предположить. Вы приходите к ним снова и снова не из-за красоты, а из-за муки, что у них что-то есть, а у вас этого нет. Эти мучения вас притягивают. То, что прошло и не повторится. Если вы уже страдаете, ничто вас больше не обидит.
– Пусть за ваше творчество вас называют il Divino, вам не дано знать, о чем думают женщины.
– Allora! Давайте я уточню. Нельзя не отметить, что этой работой вашего мужа стоит гордиться. Но мертвые мертвы. Если их понять невозможно, довольствуйтесь тем, что все это в прошлом.