– Кое-что не проходит так быстро, как остальное, – возражает Лючио.
– С вас все еще требуют денег? – усмехается Микель.
– Долги есть долги, – отвечаю я.
– Долги мужа, не ваши. И много?
– Больше, чем я могу заплатить. Каждый год я все больше отстаю.
– Почему вы не выйдете замуж? – спрашивает Микель.
– А вы? – отвечаю я.
– Если я пойду воевать, мне будут платить, – вставляет Лючио с растущим разочарованием. – Нам нужны деньги.
– Не глупи! – повышает голос Микель.
Лючио, кажется, ошеломлен.
– Надеюсь, у тебя хватает ума, чтобы понять: заплатят, только если Папа Римский сдержит слово и если ты выживешь.
Потом он обращается ко мне.
– Ваши друзья из купцов, они не разорились с этой войной? Они вас не приютят?
– У Марчелло большая семья; их дом уже набит родственниками с севера, которые потеряли жилье, – смущенно говорю я, не упоминая сарай в Прато, предложенный Бьянкой.
Непрекращающееся раздражение Микеля утомляет. «Кто, кроме Микеля, перевернет комнату вверх дном своими мыслями?» – сказал однажды Мариотто.
На мгновение он замолкает.
– Заканчивайте начатое, – говорит он.
– Что? – спрашиваю я, заламывая под фартуком руки.
Он будто не замечает моего смущения. Но, конечно же, из его поля зрения ничто не исчезает.
– Ваш муж был талантлив, – замечает Микель. – Но я слишком хорошо его знал, чтобы поверить в его терпение и изобретательность.
Микель замолкает и смотрит на меня. С большей, чем обычно, подозрительностью, с которой он взирает на окружающий мир. Или для моих виноватых глаз мир становится зеркалом. Я молчала, когда Мариотто украл у меня рецепт. И точно так же промолчала, когда обнаружилось, что рецепта нет, когда яркий белый цвет начал исчезать с картин по мере их высыхания, со временем становясь полупрозрачным. Под ним стали просвечиваться линии набросков. Я думала, что победила известное качество белой краски, которая начинает чернеть. Но краска, под которой видны поиски художника? Это провал, навлекший как ярость заказчика, так и позор для художника.
– Любой тупица может помешаться на цвете.
Микель снова оживляется, разрезая воздух жилистыми руками. Руки, которые сами по себе кажутся высеченными из мрамора.
– Дух картины, живость заключаются в персонажах. Вот если бы белый мог дать что-то другое.
Мысли его блуждают, глаза скользят по комнате слева направо и справа налево.
– Мариотто говорил, что белый на картине должен танцевать, – вспоминаю я.
– Танцующий белый? А это идея!
Его энтузиазм меня поражает. Мариотто и Микель строили взаимопонимание на дружеских спорах, их обмен мнениями приправлялся энергичными перепалками.
– Антония, есть люди, которые заплатят большие деньги за идеальную белую краску. Деньги, которые помогут оплатить расходы по дому здесь, во Флоренции. И для мальчика будет безопаснее.
– Чего я только не перепробовала, – сообщаю я, смиряясь с тем, что Микель уже знает, что именно я создала краску, проданную Мариотто как свою.
– Мел и мрамор? – уточняет он.
– И левкас, и каракатица. Квасник и травертин Тиволи, кальцинированный рог оленя, кости.
Я перечисляю список.
– Terra di Cava, Terra da Boccali. Даже венецианское стекло растирается в мелкую пыль. Но ничто не ловит свет так, как я себе это представляю. Для этого нужен гениальный ум.
– Гений – это безграничное терпение, – изрекает Микель. – Вы были замужем за Мариотто, так что у вас его предостаточно.
Чего у меня нет, так это пятидесяти флоринов для торговца стеклом из Муджелло. Если бы я знала, что использовали для того, чтобы заставить белое сиять, как звезды на черном стекле, это, по крайней мере, избавило бы меня от размышлений о том, что я еще не пробовала. Но мне было бы стыдно сказать это вслух Микелю. Еще подумает, что я прошу у него денег.
– Зио Джи говорит, что она нашла приключение на свою голову, – вступает Лючио. – Что приличный белый цвет по хорошей цене лучше идеального, которого может и не быть.
Зио Джи – имя, которое прижилось с тех пор, как сын был маленьким и не выговаривал четыре слога в имени Эудженио, одолев лишь второй.
– Твой дядя умен, но ничего не смыслит в живописи, – отвечает Микель. – Идеальный белый состоит из помола и чистоты.
Он бросает взгляд на меня, на сына, понижает голос.
– Твой дядя – хороший родитель.
Он снова смотрит на меня. Потирает мозоль на перепонке возле большого пальца.
– Когда этот мрак закончится, привезите мальчика в Рим позировать для меня. У меня найдется бледно-карий, чтобы передать необычный цвет его глаз.
Микель все еще смотрит мне в глаза. И я не осмеливаюсь отвести взгляд.
Даже если бы я хотела заговорить, то не смогла бы. Ведь у обоих, Лючио и Эудженио, необычный цвет глаз, и я понимаю, на что намекает Микель.
Ему известна тайна, о которой я не рассказала сыну.
Он глубоко вздыхает и проводит рукой сквозь жирные волосы.
– Я злоупотребляю вашим гостеприимством.
– Вы сын Флоренции! Вам всегда рады, – говорю я, расцеловывая его в обе щеки.
Он беспокойно шаркает ногами.
– Микель, вы боитесь? Войны?
– Я человек домашний с молотком и резцом, – отвечает он с необычным спокойствием. – Не скажу, что разрушение полностью порочно.
Он вытаскивает из-под ногтя большого пальца осколок белого камня.
– Война раскрывает глаза, – говорит он. – Я этого не приветствую и не одобряю. Но из того, что выливается, надо сделать что-то новое.
В Сан-Микеле-алле-Тромбе Лючио преклоняет колени рядом со мной, вертя в руке черный стеклянный сосуд. Меняющиеся тень и свет превращают пылинки в ангелов. Яркая полоска солнечного света пробивается сквозь молочно-алебастровое стекло на северной стене нефа.
Потом что-то другое. Движение в картине. Как будто Элишева на мгновение повернулась ко мне. Но нет. Она там, как всегда, ее глаза смотрят на Марьям. Но я кое-что увидела. Мерцание. Трепет. Мотылек в пыльных складках плаща? Или, может быть, ей, как и всей Флоренции, война принесла усталость. Чувства, затуманенные взрывами, только дремлют, не спят. Мысли всегда туманны.
«Элишева».
Я молюсь, обращаясь по имени, данному ей матерью.
«Элишева».
Имя, услышав которое она повернет накрытую накидкой голову. Прядет ли она? Мелет зерно для хлеба? Молится? Пробует пальцами спелый инжир? Ходит одна? Отбрасывает ли резкое солнце пустыни ее тень на пыль? Тревожится ли она за судьбу сына?
Я задерживаю на ней взгляд. Ощущение, что она уделила мне внимание, приносит растерянность, неловкость. Что она увидит в той женщине, какой я стала? В девчонке, какой была? Убежище, которое я здесь искала? Убегая от матери в ярости, горящей в руках, проклиная мужа и его бесконечные предательства, питая отвращение к человеку, который опустился на колени рядом со мной, стал отцом моего сына. Часы, проведенные в молчании за синьорой Оттолини, перебирающей четки после покаяния. Какие грехи были у старой вдовы? Я часто слушала длинные проповеди, пытаясь угадать. Когда она скончалась, наступило отчаянное опустошение. Мы больше молчали, чем разговаривали, и я не была готова к тревожной пустоте, оставшейся после нее.
– Ксиамара, – сообщила она, когда я спросила ее об имени, которым ее не называли с детства. Имя, данное матерью и измененное на другое – Марта, чтобы защитить от тех, кто хотел изгнать евреев из Флоренции.
Ступенька к алтарю передо мной пуста.
У меня разрывается сердце. Я знаю, что должна рассказать сыну. Рассказать, чей он сын, фамилию, имя отца.
Я повторяю короткую записку из сосуда Бьянки как пожелание, хотя это оплакивание.
Абдиэль, сын Иакова Старшего и Сары.
Я снова смотрю на картину.
В церкви холодно, под ногами твердый камень. Я набрасываю на плечи яркую золотисто-желтую шаль Лючии. От тишины после прекратившихся взрывов и стрельбы становится жутко.
Затем слышится взрыв, от которого дрожит земля. Я представляю, что стены нашего города рушатся, как Иерихон.
Я беру Лючио за руку и сжимаю. Руки как у отца.
Как там говорила однажды Лючия, есть два вида правды? Та, которую ты знаешь, и та, которую говоришь? Зия Лючия на самом деле не тетя. Зия Лючия, пролившая свет на тень. Лючия, которая бросила тень на свет, чья ложь разбила мне сердце и чья правда привела мне Бьянку. Кто принес мне этот миг мрака, туман оправданий, правду о том, что сделанное со мной менее позволительно, чем мой поступок.
– Лючио, пожалуйста, помни, что ты меня любишь, когда я кое-что тебе расскажу.
Лючио, сын Эудженио и Антонии.
Я говорю, он слушает. У него прекрасные глаза, светло-карие. Цвет, который художники видят как борьбу между светом и тенью. Но не у моего сына. Здесь цвет блестящего ума. Он впитывает мои слова, сохраняя спокойствие. А когда я заканчиваю, мы замолкаем.
– Не могу отделаться от ощущения, что мы с Мариотто, возможно, ссорились бы как отец с сыном, – говорит он. – Зио Джи любить легко. И он любит в ответ. А теперь я скажу тебе кое-что важное.
Он берет меня за руку.
– Одна мать стоит тысячи учителей.
От его слов у меня перехватывает дыхание. Не из-за легкости понимания, которую они раскрывают, – они показывают его молодым человеком. Он уже не ребенок, которого я всегда хочу держать под своим крылом. Чего бы стоило отказать ему в его яростной преданности Флоренции?
Я вникаю в каждую черточку его лица, его выражение. Запоминаю этот драгоценный миг. Он отворачивается и смотрит на стеклянный сосуд в руке.
– Помнишь, ты мне говорила: «Нельзя узнать, что внутри, и сохранить целым»? – спрашивает он.
Я киваю.
Он поднимается, и я думаю, что оставит меня одну в церкви.
Вместо этого он поднимается на верхнюю ступеньку алтаря. Вытягивает руку, крепко держа пальцами стеклянный сосуд.
– Может быть, теперь мы больше найдем, чем потеряем.
Раздаются раскаты взрыва, на пол падает гвоздь, картина на стене сдвигается набок. Лючио поднимает руку выше.