Одна сверкающая нить — страница 55 из 60

– Ты перестала посещать психиатра, – говорит она, убирая ногу и вытягивая ткань. – Я сразу вижу.

Она прекращает шить. Смотрит.

Раньше то, что она сказала, как сказала, меня всегда унижало. Почему я не видела на ее лице страха так ясно, как сейчас? Эту пожирающую боль.

Я вытягиваю из-под стола стул. Она вздрагивает, словно я нарушила границу.

– Я все хочу, чтобы история закончилась по-другому. Но каждый раз, как вспоминаю, снова его теряю. Единственное, что можно изменить, – это будущее.

Она снимает очки и дрожит.

– Он был моим тоже. Они оба.

У нее кривится лицо в растерянном яростном горе.

– Ты хочешь, чтобы я их заменила. Я не могу. И не хочу.

– У тебя есть возможность начать сначала. Снова выйти замуж, а ты, глупая, ее не видишь.

Она будто обвиняет. Но я вижу только жалость.

Какое-то мгновение я выжидаю.

– Почему ты терпела отца?

Я едва дышу, выговаривая это.

– Он не всегда был таким.

– Я помню его именно таким.

– Он сдерживался. Старался изо всех сил.

– Неужели так трудно не поднимать руку на жену?

Давить бы не стоило. Но, попадая в этот дом, я каждый раз непроизвольно съеживаюсь.

– Отцу нужна была помощь. – Я не повышаю голоса. – У него явно было не в порядке с головой.

Она вскакивает и роняет на пол ножницы.

– Да как ты смеешь.

Она прищуривается и зажимает уши руками. Словно то, что она не видит и не слышит, спасет ее.

– Его давно нет на свете, а ты все так же неслышно ходишь, словно он вскочит с кресла и тебя ударит. У меня в голове не укладывается: ты до сих пор хранишь это проклятое кресло.

Я хватаю ножницы с пола и, подойдя к старому креслу, вонзаю лезвия в кожу. Кромсаю его подушки, пока мать визжит: прекрати! Но я не останавливаюсь. Я вонзаю в него лезвие, пока изнутри не вываливается обивка.

Мать всхлипывает, зажимая руками уши.

Я подхожу к ней, пытаюсь обнять, но она отрывает руки от ушей и меня отталкивает.

– Эгоистка. Всегда была. Думаешь о себе и осуждаешь других.

Слезы оставляют на макияже белые разводы.

– И, конечно же, ты больше никогда не выйдешь замуж, потому лелеешь историю о бедной, убитой горем вдове и жалком призраке жизни.

У меня дергается рука, готовая дать ей пощечину, но она спохватывается сама. Прижимает руки ко рту. Стоит передо мной. С глазами, расширенными от шока, замешательством от яда в словах. Вижу сожаление у нее на лице. Смотреть, как она унижается, еще невыносимее, чем слушать ее слова. Она такая жалкая. Глаза затуманены печалью, сожаления пропитывают мозг.

– Ты меня бросаешь, – говорит она и содрогается в рыданиях. Я пытаюсь ее обнять, но она трясет головой. Отказывается. – Не знаю, как тебе это удается. Как ты продолжаешь жить.

Глаза, подведенные карандашом, размазались и растеклись черными ручейками. Теперь она сдается. Обвивает меня руками, как в последний раз.

– Я завидую, что ты продолжаешь идти дальше, – всхлипывает она. – А я даже не осмеливалась сказать твоему отцу, чтобы он поднял чертовы носки.

Я ее держу.

Как мне хотелось, чтобы так держали меня. Как никто никогда ее не держал. Целую ее кожу, пахнущую розой.

– Мы ничего плохого не делали, кроме того, что застопорились на месте. Но не я. Не сейчас. Мама, я тебя люблю.

– Я этого не заслуживаю.

В ее голосе я слышу себя. И осторожно обнажаю правду:

– Меня заставляет жить дальше талант, который ты мне передала.


Трис ждет у входа в галерею.

– Слава богу, что ты позвонила, – приветствует она, обнимая меня. – Я тут застряла с Гербертом.

Она отстраняется, рассматривает платье и беззвучно ахает: «О боже!»

– Это нужно заснять! Но в обморок упаду чуть позже. Сейчас я тебя кое с кем познакомлю.

Она ведет меня через толпу. Слышится теплое жужжание смеха, восторженных вздохов: публика толчется вокруг выставленных произведений искусства. Женщины собираются вокруг «Головы», кто-то отступает, кто-то наклоняется с печальным выражением лица. Одна смахивает слезы, прижав руку к груди. Я понимаю ее чувства. Не могу оторвать глаз от этих женщин, очарованных, испуганных, завороженных скульптурой.

– Доктор Рид! Наконец-то мы встретились!

Женщина вытягивает руки и заключает меня в объятия.

– Выставка чудесная!

Ее улыбка заполняет зал, и она обнимает меня снова.

Я словно плыву, горю в объятиях Катерины Сирани, художницы, создавшей скульптуру, которую мне давно хотелось заполучить.

– Сюрприз, – говорит Трис, пропустив момент бьющей ключом радости Катерины.

Катерина подвигается ближе, ее дыхание пахнет мускусом, взгляд и нежный, и пробирающий.

– Ну я-то знаю, почему я ее создала. Но скажите мне, почему эта голова так много значит для вас?

Я всегда с ужасом рисовала в своем воображении этот миг. Кошмар наяву, где я падаю. Меня тошнит. Не за что ухватиться, негде спрятаться. Тоска, страх. Рушусь, разваливаюсь, плоть отваливается от костей.

Разлагаюсь, гнию. Весь грязный, отвратительный процесс смерти, на который те, кто был до меня, смотрели с отвращением. Но этого не происходит.

– Не могли бы мы где-нибудь присесть? – спрашиваю я Трис, и она ведет нас сквозь толпу к своему кабинету.

Катерина, словно великан, заполняет пространство. Нет потаенного уголка, которого не коснулся бы ее свет. Все застрявшие печали, тени освещены ее присутствием. Я говорю без остановки, без запинки. Каждое мрачное слово сгорает в ее ярком свете

Вот и все.

Слышится тихое тиканье настольных часов.

– Смерть не бывает чистой. Или аккуратной.

Слова Катерины пронзают меня, проникают в меня, но я не вздрагиваю.

– Чтобы справиться с вызовом прошлого, надо жить в настоящем. Вот почему необходимо заниматься творчеством!

Она откидывается на спинку стула.

– Когда мы творим, то перестаем гнаться за прошлым или за будущим. Мы здесь. Мы на месте.

Она запрокидывает голову и смеется, как богиня.

– Я представляю своих предков, женщин, которые часами мололи зерно для хлеба. Но вместе! Понимаете? Не в одиночку, как мы. Разговоры, смех, сплетни. Я часто размышляю, как и почему мы стали творить в одиночку?

Трис подходит ближе, садится на подлокотник моего кресла.

– И когда женщины забыли о силе совместного творчества? – спрашивает Катерина.

Мы молчим. Трис поглядывает на часы.

– Если мы не начнем, посетители забеспокоятся.

– Еще пару минут, – отвечаю я, выкапывая из сумки телефон. – Хочу показать Катерине ткани, над которыми попросили поработать в Иерусалиме.

Я касаюсь черного экрана моего отключенного телефона. Пятнадцать пропущенных звонков.

– Все в порядке? – спрашивает Трис, когда я хмуро смотрю на экран.

Я нажимаю на первое сообщение и прикладываю телефон к уху.

– Мать увезли в больницу.

Трис вызывает мне такси, но я уже бегу. Королевская больница Аделаиды недалеко, пешком получится быстрее.


Мама сидит на кровати с чашкой дымящегося чая. Я вижу, что она была в парикмахерской и сделала маникюр. И купила новую помаду.

– Видишь, что бывает, когда ты меня пугаешь? – спрашивает она, потягивая чай.

Извинение закручивается на языке, словно пружинка. Багаж вины, который я должна нести. Я не стану извиняться за несделанное.

– Что случилось, мама?

Кровать настолько узка, что сидеть на ней рядом с матерью невозможно. Я придвигаю стул, обитый персиковым букле.

– Чиста, как стеклышко, – говорит доктор, молодая женщина с оливковой кожей и золотым кольцом в одной ноздре. – Я доктор Черри. Анализ крови идеален.

Она берет чашку у матери, ставит на стол и прижимает к ее груди стетоскоп.

– Все хорошо.

И мне приходит в голову, что биение сердца нормальное.

– Вы говорите, что не принимаете успокоительные? – спрашивает доктор Черри.

– Зачем мне?

Моя мать бледнеет при этом предложении.

– Вы правильно сделали, что вызвали скорую. Но то, что у вас было, – это паническая атака, – отвечает врач. – Как часто они бывают?

– Ерунда, – говорит мать. – Мое сердце не переносит того, что дочь хочет улететь на Ближний Восток.

– Понятно, – говорит доктор Черри, а у меня лицо горит от стыда. – Я уведу на минутку вашу дочь, нам нужна подпись ближайшего родственника.

– Она моя единственная родственница, – сообщает мать.

Доктор Черри ведет меня по коридору.

– Прежде чем вы спросите: с вашей матерью все в порядке. Лучше, чем у многих, которые в два раза моложе.

– Хорошо, на самом деле я не еду.

Я опережаю предложение доктора.

– Вы планировали переехать совсем? – спрашивает она.

– На полгода, – отвечаю я. – Но обойдется. Будут другие редкие ткани, над которыми нужно будет поработать.

Я смеюсь и думаю, не похоже ли это на истерику.

Она не отвечает. Я вижу, что она осторожничает. Обдумывает.

– Поскольку я ничего не могу сказать про редкие ткани, могу предложить реестр домашних медсестер, чтобы помочь вам и вашей матери вне зависимости от того, уедете вы или останетесь.

Она поднимает идеальную бровь.

– Мы с мужем вернулись в Мьянму. Решили побыть побольше времени с родственниками. Я получила столько сообщений от медсестры, моя мать восхваляла ее в каждом разговоре, а я думала о невыносимых требованиях, которые она установит, когда я вернусь.

Мы тихо смеемся вместе.

К нам бежит медсестра.

– Доктор Черри, шестая палата.

– Утром можете забрать ее домой, – говорит она и уходит, прежде чем я успеваю извиниться. Прежде чем благодарю.


Мама спит с открытым ртом. Она ужаснется, когда об этом узнает.

Я вытираю слюну с ее подбородка и устраиваюсь на неудобном персиковом стуле. Я пишу эсэмэску Трис и соседям мамы, потом смотрю на телефон.

Когда я перестала рассказывать о себе людям?

Я перелистываю стопку старых журналов Women’s Weekly, сложенных на тумбочке. Потом беру документы для путешествия и тоже просматриваю.