рофессиям. Евреев избивают на улицах везде, где заблагорассудится нацистам; и, что особенно пугало некоторых моих тщеславных подруг, — что еврейские актрисы вынуждены мыть уборные. Внимания журналистов удостоился только самый вопиющий акт насилия — «Хрустальная ночь» в ноябре 1938 года. В заголовки газет не попадали ни нацистские грабежи еврейских предприятий, домов, больниц и школ, ни сожжение более тысячи синагог, ни убийства и заключение более тридцати тысяч евреев в недавно построенные концлагеря. Всеобщее возмущение, которое вызвала в мире «Хрустальная ночь», обнадежило нас: мы думали, что теперь-то антисемитскому безумию Гитлера положат конец, но вскоре и об этом перестали вспоминать. У нас вновь остались только собственные источники, особенно когда дело касалось вестей о еврейских гражданах из Европы.
Слова правды передавались из уст в уста, словно мы вернулись в доисторические времена, до изобретения письменности. Когда стали распространяться слухи об организованной программе выселения всех евреев в специальные городские кварталы, так называемые гетто, где их изолировали от остального населения, наша общая тревога еще усилилась. А когда начались разговоры о том, что, при всех кошмарах гетто, это был лишь первый шаг немыслимого по своей чудовищности плана, предполагавшего истребление всех евреев в концентрационных лагерях, мы пришли в такой ужас, что едва могли его скрыть. Мои друзья все еще сомневались — неужели нацисты способны на такое бесчеловечное варварство, но у меня сомнений не было. Я-то своими ушами слышала, как Гитлер говорил об «эндлёзунге».
Теперь мне стала очевидна вся тяжесть моего преступления. Это по моей вине окончательный план Гитлера до сих пор оставался тайной, да и теперь далеко не всем известен. Мое молчание, мой эгоизм позволили ему действовать беспрепятственно, но что же я могу сделать теперь, чтобы хоть что-то исправить?
Питер Лорре, мой друг-актер, родом из Венгрии, спросил:
— Кто-нибудь что-нибудь слышал от своих родственников о том, что там происходит?
Мы уже знали, что самая точная и подробная информация — из первых рук.
Первой ответила Илона:
— Мне прислали телеграмму, что все хорошо. Но ведь Венгрии все это пока не коснулось.
Отто Премингер, режиссер и актер, тоже из Венгрии, согласно кивнул.
— Как многие из вас знают, прошлой весной мне удалось вывезти свою мать из Вены в Лондон, так что от нее у меня теперь нет никаких новостей, — вставила я, умолчав о том, что переезд удалось организовать так быстро благодаря связям мистера Майера. Чтобы заручиться его помощью, мне пришлось пойти на некоторые уступки относительно гонораров, а также дать клятву, что больше я не стану просить его о помощи каким бы то ни было беженцам. — А от дальних родственников из Австрии давно уже ничего не слышно. С братьями и сестрами моих родителей мы никогда не были особенно близки.
Теперь, после «Блица», когда на Лондон полетели бомбы, я думала, не попытаться ли переправить маму в какое-нибудь другое место, например, в Америку. Оказалось, что организовать срочный переезд в Англию намного проще. Я не знала, разрешат ли мне привезти ее сюда, даже при всей моей известности и при поддержке студии, тем более после случая с «Сент-Луисом». Почти три месяца назад, в мае, пароход «Сент-Луис» отплыл из Германии с почти тысячей людей на борту. Все они отчаянно пытались спастись от нацистов и наконец причалили к Кубе, где пассажиры попросили об убежище в Соединенных Штатах. Американское правительство ответило отказом, и беженцам пришлось вернуться в Европу, где им грозила гибель. Так с чего я взяла, что моей маме повезет больше или что она достойна лучшей участи, чем эти девятьсот с лишним человек?
Джозеф Шильдкраут, австрийский американец, с которым мы когда-то вместе играли в «Леди из тропиков», повторил за мной:
— Почти все мои близкие родственники здесь, а от дальних ничего не слышно.
Остальные только головами покачали. Ни у кого не было родни ни в Германии, ни в Польше, откуда, вероятно, можно было бы получить самые важные известия. Глядя на страницы газет и на удрученные лица сидящих вокруг европейцев (Джин сегодня со мной не пошел — он все чаще и чаще предпочитал голливудские вечеринки любым другим планам на вечер), я в миллионный раз подумала — какой же я была эгоисткой. Увезла все, что знала о грядущем аншлюсе и о планах Гитлера по истреблению евреев, с собой в Америку, утаила от всех. Словно ящик Пандоры, я хранила в себе темную, страшную тайну: страх за себя, страх выдать себя этим признанием пересилил желание помочь жертвам Гитлера. Сколько жизней я могла бы спасти, если бы сразу открыла этот ящик и поделилась своей ужасной тайной со всем миром? Или меня обвинили бы в том, что я знала о готовящемся преступлении и ничего не сделала?
Питер поставил пустой стакан на заваленный газетами стол.
— Ненавижу свою беспомощность. Если бы мы могли хоть что-то сделать!
Он сказал именно то, что я чувствовала.
— А что отсюда можно сделать? Пойти в армию? Собирать деньги на военные нужды? Америка не станет вмешиваться, — ответила Илона на это по большей части риторическое восклицание. — И вернуться в Европу тоже немыслимо.
— Я слышал, Канада может скоро выступить против Германии, — сказал Джозеф, чтобы хоть что-то сказать.
— А нам-то что от этого? — раздраженно спросил Питер.
— Может быть, это подтолкнет американцев тоже объявить войну? — неуверенно предположил Джозеф.
В комнате стало тихо: все погрузились в свои размышления о войне и о том, что она может принести их родным и друзьям. Дым наших сигарет поднимался до потолка и клубился вокруг вращающихся лопастей вентилятора. Из-за закрытой двери доносился негромкий гул голосов посетителей «Коричневого дерби», экстравагантного ресторана, где бывали в основном люди, связанные с кино. За этими стенами они не замечали беды, не чувствовали ужаса, который вот-вот обрушится на их народ, если планы Гитлера осуществятся. Намеренная слепота, дымовая завеса развлечений — вот язык, на котором они говорили.
— Я могу подсказать, что кто-то из вас — и, может быть, не один — способен сделать, — проговорила какая-то женщина. Я знала ее только в лицо — запомнила на ужине у кого-то из этой пестрой вереницы друзей, переходивших из дома в дом, как с одной съемочной площадки на другую. Кажется, она пришла вместе с Джозефом Шильдкраутом, но спрашивать ее имя теперь было бы уже невежливо.
— Да? — переспросил Питер и тут же затянулся сигаретой. Даже не пытаясь скрыть недоверие в голосе, добавил: — И что же?
— Усыновить ребенка.
— Что вы имеете в виду? — спросила я. Такого предложения я никак не ожидала. — Какое это имеет отношение к войне?
— Самое прямое. — Она обвела глазами комнату. — Три женщины — Сесилия Разовская и Фрэнсис Перкинс в Америке и Кейт Розенхайм в нацистской Германии — тайно вывозят детей, которым грозит опасность, из стран, захваченных нацистами, сюда, к нам. Миссис Разовская — председатель Консультативного комитета при министре труда, миссис Перкинс — по вопросу реформы иммиграционного законодательства. Она держит министра в курсе ситуации с беженцами во всем мире, и вместе они пытаются повлиять на политику администрации. Если это не удается, а чаще всего так и происходит, они направляют свои усилия на помощь конкретным людям. Миссис Разовская работает в контакте с миссис Розенхайм, главой департамента детской эмиграции в Германии, и та с большим риском для себя выявляет детей, находящихся в опасности, а затем миссис Разовская и миссис Перкинс стараются получить для них визы и связываются с частными организациями, которые оплачивают переезд детей в Америку.
— Одних, без родителей? — спросила Илона.
— Их родители не могут выехать или уже убиты, — ответила женщина. Ей не нужно было больше ничего говорить, мы и так понимали, что это значит: речь шла о еврейских детях или детях участников антинацистского сопротивления. Иначе им не пришлось бы уезжать одним.
В комнате повисла гнетущая тишина. Эта женщина бросила в пустоту такой отчаянный призыв, что я не понимала, как он может оставить кого-то, даже этих пресыщенных жизнью лицедеев, равнодушным.
— Кто-нибудь возьмет ребенка? — умоляюще проговорила она и положила сложенный вдвое листок бумаги на свободный краешек стола. — Мы почти ничего о нем не знаем, кроме того, что его родители депортированы с первой волной. Пожалуйста, поймите — это все неофициально, потому что американцы не хотят пачкать руки на этой войне. Во всяком случае, пока, как здесь уже было сказано. Но мы найдем способ оформить законное усыновление. Прошу вас.
Мои друзья отводили глаза и делали вид, что совершенно поглощены своими сигаретами и напитками. Никто не протянул руку к сложенному вдвое листку бумаги. Никто, кроме меня.
Глава тридцать четвертая
8 июля 1940 года
Лос-Анджелес, Калифорния
Может быть, это мои тайны встали между мной и Джином? Или между нами и не было настоящей близости? Ведь мы поженились, почти не зная друг друга. И в семейной жизни искали разного.
Сначала тот порядок, что я установила с первых дней нашего брака, действовал замечательно. Свободная и вольная, как птица, я каждое утро отправлялась в мир Голливуда, а Джин дома работал над сценариями. Потом я возвращалась домой, предвкушая тихий совместный вечер. Но вскоре оказалось, что тихие вечера на мирной ферме «За шпалерами» нужны как воздух только мне одной, а Джин обожает ходить по вечеринкам и ночным клубам — заводить новые связи и собирать материал для сценариев. Ему приятно было появляться там с красивой женой-кинозвездой, и поначалу я не спорила.
Но со временем мне расхотелось выступать в роли «знаменитой Хеди Ламарр» каждый раз, когда этого хотел Джин. Меня огорчало, что эта фальшивая публичная маска ему дороже, чем настоящая Хеди. Он начал уходить раньше, чем я возвращалась домой со съемочной площадки. Теперь я все чаще целыми вечерами сидела дома одна, а когда хотелось поговорить с мужем, оставляла ему записки или отправлялась на голливудскую вечеринку в надежде застать его там. Дома мы проводили вечера только тогда, когда принимали у себя кого-нибудь, чаще всего близких друзей — Артура Хорнблоу-младшего и Мирну Лой. А наедине мы теперь совсем не бывали.