Ох горе-та горе какое, что делать-то не знаюююююююююю. Бы-ыывыыыыы, пыыыыыыы!
Оханьки, Сюдзо хороший парень был!
Сюдзо, ну почему, когда у тебя впереди-то все было, ну почему-у-у-у-у?
Разве нет богов и Будд на небе?
Верните его, возвратите его!
Верните возвратите верните возвратите верните возвратите, верните возвратите
Верните возвратите верните возвратите, боги, идиоты, верните, возвратите
Верните возвратите верните нет никакого Будды черт подери
Верните возвратите верните возвратите верните говорю я вам!
Момоко-сан вцепилась в стакан с несчастной содовой и перемешивала ее снова и снова. А вдруг и это поможет?
Вертитесь-крутитесь, пузырьки!
Она снова и снова болтала и перемешивала кончиком трубочки три маленькие нежные льдинки, которые еще не растаяли, словно это были враги ее мужа.
Водоворот отчаянных воплей достиг наивысшей точки, ворсинки кричали так, что их стоны почти доставали до небес, но раздался вздох отступления – и активность стала постепенно сходить на нет, а звуки затихать.
Вместе с этим водоворот ворсинок, которые синхронно извивались и дрожали, колеблясь, разделился на три кольца и стал неспешно успокаиваться.
Центр и левый фланг, лица, обращенные друг к другу, напряжение витает в воздухе и достигает критической отметки. И в этот момент появилось множество ворсинок-всадников.
«Прекратить! Больше не воюйте напрасно! И тогда отрубите друг другу головы…»
Ах, господин Кумагаи Наодзанэ![13] Я узнала о вас в учебнике и тайно обожала вас!
Ух ты, и Дон Габаччо здесь! И Торахигэ[14].
Это мой идеал мужчины. Мои излюбленные звезды мюзикла. Они долго бродили и зрели во мне и теперь обрели плоть и кровь и отняли большой угол у микроворсинок, вот до чего дошло! Ну и ладненько! Разве мы не будем прямо сейчас говорить о том, что такое энта любовь?
Точно. Всегда с улыбкой, платит наличными. Решает на месте и сразу делает. Четко отделяет черное от белого.
Любовь, она высокая, любовь, она сильная… любовь, она….
Да уберите вы уже фоновую музыку!
Я вот что знать-то хочу: в нашей любви ли загвоздка была али в любви мужчины и женщины что не так?
Ты ж наверно знаешь!
Любовь-хитрюга!
Любовь подстрекает забыть себя!
Да еще и учит, что это благородно!
Кому?
Женщине!
«Хочу стать женщиной, тебе угодной!»
«Превозмогая холод, вяжу я свитер, что ты носить не будешь».
Что-то, может, выйдет с этими словами из песни! Самоунижение какое! Рабская душа!
По крайней мере, ворсинки мои, и женщина внутри вас, женщина внутри засевшей оставшейся здесь женщины! Слушайте, крепко слушайте, уши навострите и слушайте!
Важнее любви всякой свобода, самостоятельность! Пока не прекратите преклоняться перед любовью вот так, не разберете!
Если так приукрашать любовь-то, не поймешь ничаво. Сразу она тебя захватит в лапы свои!
Да, уж я верно говорю. Первое – это свобода. Третьего и четвертого нет, а любовь – пятая!
А что ж второе?
Так зачем еще раз-то говорить…
Момоко-сан, пожевывая кончик трубочки, чуть кивнула.
И в этот момент правый фланг, от которого не исходило не единого слова, вдруг начинает шевелиться.
Только ли это? Правда ли только это?
Я не могу представить себе это, совсем не могу.
Женщина, притворяющаяся слабой, но сильная, эта женщина, об эту женщину ноги вытирали! А когда с ней так обращались, она ж отвечала. Ну, конечно, не осознавая этого. А так, подчинялась ему, закрыв глаза, забыв о себе, ему служить… Служила я… И что ж вышло?
Я шепотом только скажу вам и никому ни словечка. Так вот: проглотила я этого мужчину. Сзади веревочками управляла. Изнутри руководила.
Мужчина потерял опору, что женщина ему давала, и так ему неспокойно стало, что мочи нет. Это как в той забаве, когда двое в одно пальто залезают. Для потехи-то оно смотреть интересно, а коли каждый день так – куда как тяжко. Волком взвоешь.
И тут, совсем не к месту, дико раскачивая бедрами, вылезли ворсинки в плюмажах из красных, синих и желтых перьев и в черных колготках в сеточку:
«Живя во имя любви, никто из вас не может дышать полной грудью! Что ж такое любовь?» – бросили они, развернувшись, и моментально исчезли. Три лагеря ворсинок, которые все это время колебались и качались, постепенно скрывались в дымке и исчезали.
Момоко-сан пыталась скрыть бившую ее дрожь. То, о чем совсем не хочется думать, все равно лезет в голову.
Момоко, Сюдзо твой утомился больно али не так? Он сердце-то свое тебе оставил, а сам все бежал да бежал, не чуял, что утомился. Бежал – и однажды упал.
Момоко-сан, это твоя любовь, не иначе, уморила Сюдзо! Уморила до смерти!
Али не так? Али не так? Али не так?
Жить для Сюдзо. Как раз в тот момент, когда скорлупа, которую ты сама себе сделала, стала казаться тебе тесной, именно тогда, когда ты без посредничества Сюдзо встретилась с самой собой, вот тогда он и умер.
Она была занята собой и не могла заметить изменения, происходившие с Сюдзо. Она не видела Сюдзо, так горячо любимого ею Сюдзо, как раз тогда, когда был близок его конец. Это раскаяние, эту боль она тащит за собой в настоящее.
Ах, время, прошедшее между ними!
Мы с Сюдзо похожи. Значит, любить его – это все равно что любить себя. Никакой разницы нет, так я думала.
Сюдзо – это отец, и старший брат, и младший брат, а одно время был и сыном, наверное. Как бы он ни был близок, он все равно не я, он – другой. Прошло очень много времени, прежде чем она это поняла. Не Сюдзо изменился, изменилась Момоко-сан. Момоко-сан познала желание жить для себя. Сколько бы ни звучал голос, обвиняющий Момоко-сан, вернуться невозможно. Сюдзо, я не вернусь.
Кроме того.
Она не может забыть странную улыбку Сюдзо, появившуюся примерно за полгода до смерти. В то время Сюдзо много работал по дереву. Он граверным ножом вырезал деревянные ксилографии.
Сюдзо нашел это. Не исходившее от отца, и не для Момоко-сан, а свое. Свою радость.
Сюдзо.
Наша любовь… А это ж на самом деле такое слово щекотливое, то есть неловко это все, сил нет, но я это говорю потому, как слов у меня, кроме этого, нет, и это слово ко мне прямо как приросло, но я все равно скажу. Наша любовь-то – она изменилась! Через много лет прошла и лик свой поменяла. Мы ж с тобой повзрослели, стали зрелыми.
Люди, они ж ведь меняются. Могут они меняться.
Момоко-сан трясущимися пальцами достала из сумки тетрадку про четыре с половиной миллиарда лет и прижала к груди.
У нас было прошлое в четыре с половиной миллиарда лет. Значит, надо надеяться, что мир продолжится и дальше.
Сюдзо, мы с тобой переходные люди. Мы не можем вырваться из границ того, что я, живущая сейчас, – это я, а ты – это ты. Но люди изменятся. Потихоньку, понемногу. Я думаю, в будущем женщина и мужчина станут совершенно другими, такими, что и представить себе нельзя. В этой тетради записано много такого, что наводит на эту мысль.
Момоко-сан уставилась куда-то вдаль, ее лицо смягчилось и даже изобразило улыбку.
Как же изменятся мужчина и женщина? Что будет с институтом семьи? А детей как воспитывать будут?
И не будет уже, видно, такой формы отношений, как брак.
Думаю, люди по своей сути живут одни. А там уж если появляются какие-нибудь непрочные связи, то и хорошо.
Поглаживая тетрадь, она представляет себе то и это. В глубине глаз Момоко-сан засветилось любопытство. Допустим, наступил 4102 год. Люди все переселились на звезду, так, наверное. И иногда смотрят на свою мать, родную планету – Землю, и тяжко вздыхают.
Момоко-сан расправила руки, сложила обе ладони в трубочку и стала смотреть вдаль, словно через телескоп. За окном, далеко за горизонтом, простирается Млечный Путь, и она всматривается в маленькую звездочку: «там, среди многих мужчин, я хочу найти Сюдзо. Поэтому хочу, чтобы Сюдзо тоже нашел меня, которая тоже там, рядом, в унынии взывает к далекой-далекой Земле».
Сюдзо, хочу к тебе.
На дне стакана, видимо, еще оставался газ: один пузырек медленно всплыл на поверхность и исчез.
Утренняя прохлада усилилась. Голоса насекомых, усердно стрекочущих всю ночь напролет, тоже, слава богу, зазвучали неуверенно.
Момоко-сан лежала на матраце, прикрытая только большим махровым одеялом, и не могла встать, все говорила себе: «Еще чуть-чуть». Голова у нее была ясная, сна ни в одном глазу, а тело никак не хотело отрываться от постели.
Да и зачем вставать? Делать все равно нечего. Каждый день одно и то же. Каждое утро один за другим следуют эти «все равно», она пытается разбавить это шествие, говорит: «И этакое бывает! Ничаво ж не поделаешь», – но сказанные слова не становятся ни оправданием, ни утешением. И она снова и снова ворочалась, вертелась с боку на бок.
На самом деле неделю назад у нее начала болезненно неметь правая нога от икры до пятки. И она не могла это просто проигнорировать. В молодости она бы не обратила внимания на такую ерунду, но сейчас Момоко-сан не может не думать, что это какой-то знак. А если это дряхлость, дряхлость старости неспешно подкрадывается к ней, – и она вообще не сможет двигаться, станет для других обузой? Беспокойство только вызывает новое беспокойство – и вот ей уже кажется, что это не просто онемение правой ноги. Она обычно хвалится тем, что умирать совсем не страшно. Но такое постепенное увядание – это страшно. Стать беспомощной, не способной ухаживать за собой – это страшнее смерти, так считает Момоко-сан. Словно шахматные фигуры, падающие одна за другой, ее мысли повернули в дурную сторону: быть может, старение – это война, когда поражение уже признано? Даже прихлопнутые крышкой, сомнения с легкостью вылезали наружу и погружали ее сердце в тьму. Она не может спать, но и не может встать, а тем временем речь зашла не только о том, вставать или не вставать, но и о мысли «я ж в любом случае жива». Тогда на этой волне она прямо с утра попадала в тупик, и в ней начинало говорить чувство протеста: нет, это все противно, надо это остановить, нужно избежать дальнейшего отчаяния, надо что-то делать; на этом месте ей хотелось в туалет, но потом она чувствовала низом живота, что еще потерпит, и в результате решала от такой безысходности еще поваляться.