Она не может себе представить, что будет жить здесь всегда. Она хочет начать что-то новое, свое, чтобы не под неусыпным оком матери. Где-то есть что-то прекрасное, там, где-то, но не здесь. Покачиваясь в ночном поезде, она снова и снова говорила себе так.
Момоко-сан смеется иллюзиям своей юности, иллюзиям, говорившим ей, что можно вот так броситься навстречу романтике, не строя никаких планов. Просто поразительно.
Момоко-сан думает, что в эмоции есть невероятная, сокрушительная сила. Закрученная этой силой, словно юла, человеческая жизнь начинает вращаться. Куда она повернется, в какую сторону – об этом не думаешь, просто принимаешь как данность. Но Момоко-сан хотела бы выявить истинную природу силы, которая движет именно ею. Убедиться и в том, как она, сила, изменилась. Все-таки, как ни крути, Момоко-сан – очевидец.
Когда она, потирая затекшие руки, наконец положила трубку, в ее глазах светилась сила.
Наверное, это все были жалкие самооправдания. Есть еще одно «я», поддерживающее ее, готовую опустить голову и всхлипывать «Наоми уйдет», это «я» говорит ей разное о том, что она успела сделать, вселяет оптимизм, требует, чтобы она жила дальше. Оно энергично доказывает: вроде как все вышло не так, как ты хотела, но с другой стороны, ты же что-то сделала, может быть, оно как-нибудь и наладится…
Момоко-сан, вздыхая, посмотрела вперед. Проследовала за своим взглядом, пошла прямо, открыла холодильник, достала банку пива и, не отходя, стала пить. Через некоторое время она огляделась вокруг: стало совсем темно. Не отпуская банки, пошатываясь, подошла к углу комнаты, зажгла флюоресцентную лампу и, обернувшись, увидела в эркере женщину со спутанными волосами с проседью. Сперва она решила, что это горная ведьма. Баба-яга. Что она делает у меня дома? – подумала Момоко-сан подозрительно, а затем в голос засмеялась и грохнулась на стул.
Она поняла, что лохматая бабка с волосами с проседью в эркере – это ее собственное отражение, ведь она в эти дождливые дни не причесывалась и вообще не следила за собой. Смех Момоко-сан эхом отзывается в тишине комнаты, и она начинает что-то себе бормотать, словно поет или смеется.
Баба-яга-то есть! Вот здесь есть! В отдаленных от людей местах их теперь нет. Они теперь потихоньку живут в бывших новых жилых кварталах. Баба-яга – это стадия после бабушки. Бабка – это кто? Это та, что воспитала своих детей внимательно и бережно. Это мать, которая опасается, что она их так оберегает, а сама съедает их жизнь, – и что тогда? Может, из-за пива, но Момоко-сан хотелось выступать.
Она отхлебнула еще.
Наоми, ты слышишь, что ли? Ты думаешь я отдала денег столько незнакомому мужчине из-за несправедливой любви к сыну?! Да не так это. Не так.
Если я скажу, что это искупление грехов, ты удивишься?
Я, может, все время думаю, что я у Масаси радость жизни украла. Да и не только я так думаю. Матери думают, что это они ответственны за то, что жизнь их сыновей пуста, потому что слишком влезали в нее. Вот матери и отдают им запросто деньги. Вот настолько я была матерью.
Я не могла быть не кем иным, как матерью.
Наоми, я считаю, матери должны без конца твердить себе это.
Нет такого ребенка, который был бы важнее себя. Нет ребенка важнее тебя.
То, что ты хочешь делать, ты должна делать сама. Не поручать это детям. Если поручила, нельзя связывать себя узами под названием «ожидание».
Она выпила вторую банку. Когда пьешь, почему-то приходишь в веселое расположение духа.
Баба-яга? Да, Баба-яга!
Она больше никого ничего не лишает. И никем ничего не лишена. Она летит по ветру туда, куда хочет. И спит там, где ей захочется. Она свободна. Свободна!
До каких пор родители – это родители? До каких пор дети – это дети? Ведь при словах «родители и ребенок» представляется мать, держащая за руку ребенка, но время, когда он находится во взрослом состоянии, получается гораздо длиннее. Раньше, говорят, родители умирали до того, как их последний ребенок станет взрослым, а теперь родители могут увидеть не то что взросление, но и старость своего ребенка. Если это так долго, то какая разница, ребенок ты или родитель, не нужно на этом зацикливаться. Просто мы какое-то время провели вместе, потом разбежались в разные стороны. И так тому и быть.
Но все равно об этом времени мы все помним. И помним, что это было важно.
Веки Момоко-сан тяжелеют. Она клюет носом. Перед ее глазами – мама.
В родные места, куда она при всем желании не могла бы вернуться, она приехала на похороны отца, когда наконец-то ее простили. Оказалось, что и брат в конце концов уехал в город, завел семью, и мать осталась одна в большом доме. Мать уменьшилась на пару размеров и все жаловалась, что теперь ни на что не годится, но для Момоко-сан сейчас именно та мама может быть самой лучшей поддержкой. Ведь она затем двадцать три года жила совершенно одна. Момоко-сан хочется думать, что и она сможет то, что смогла мама. Но все ж таки, мамка, мне до тебя далеко. Твое здоровье. Она подняла банку к небу и выпила еще.
В августе Момоко-сан сидела в очереди в больнице, удобно устроившись на краешке кресла.
Напудренная, с накрашенными губами, в изрядно полинявшей голубой блузке в цветочек и подходящей юбке, даже с золотым (по правде говоря, из позолоченной латуни) браслетом на руке, Момоко-сан была в самом что ни на есть парадном виде.
На коленях у Момоко-сан разложена потемневшая от солнца верная спутница, сопровождающая ее при выходе из дома: та самая исписанная тетрадка про четыре с половиной миллиарда лет. Ее палец уже какое-то время лежит на приподнятом уголке страницы, но, кажется, она вовсе не собирается ее переворачивать. Она полностью поглощена зрелищем входящих и выходящих людей.
В районе, где жила Момоко-сан, это была единственная поликлиника, поэтому в зале ожидания пациентов, расположенном сразу за входом, собралось очень много людей, в основном пожилых. Они с деловым видом сновали вправо и влево. Среди них царила расслабленная праздная атмосфера: мол, Обон[6] и пик жары уже преодолели, значит, лето мы кое-как пережили. Момоко-сан действовала следующим образом: выбирала кого-то одного, следовала за ним взглядом, пока он не исчезал из ее поля зрения, потом, когда переставала его видеть, переводила взгляд на кого-нибудь еще, – и это занятие никак ей не надоедало. Когда она видела женщину своего возраста, которая, не уверенная в своих ногах, медленно делала шаг за шагом, опираясь на палочку, она тихо посмеивалась про себя. Когда же кто-то проходил мимо бодрым шагом, она практически рефлекторно собирала ноги под юбкой и вытягивала спину.
Сама Момоко-сан не то чтобы плохо себя чувствует, но все равно пришла в больницу.
Редко, очень редко, у Момоко-сан возникало чувство, что она, словно медведь или лиса, спускается из своей берлоги в горах в человеческое поселение, остро чувствуя необходимость побыть среди людей. Сегодня как раз был такой день. «Ну прямо маленький лис Гон»[7], – смеялась она над собой. Но не такая уж это была безобидная штука.
Последнее время она была совсем на взводе.
Обычно Момоко-сан обменивалась с кем-то двумя-тремя словами: поздоровается с соседями, почтальон с доставкой зайдет, собирать деньги за газеты придут. Это общение она собирала по крохам и не ощущала одиночества. Она думала, что все так устроено. Разве не у каждого из нас есть какое-то открытие, отнимающее всю жизнь? И к концу жизни раз – оглянешься и поймешь, что вся жизнь наша была предназначена для этого открытия, что, как бы оно ни было банально, избито, мы всеми силами гонимся, получаем этот единственный, незаменимый мотив, словно нанива-буси[8], и этот мотив у каждого свой, придает каждому свой цвет… У Момоко-сан мотив такой: «Какую бы жизнь ни прожил человек, он все равно одинок». Ну, ее жизнь не была какой-то особенной, но все же там были моменты, которые приносили ей настоящее удовлетворение, и поэтому она и себе говорит, что нет никакого одиночества, и гордится, что оно приручено, что она может свободно управлять им. «Одиноко? Что? Да это вообще бывает?» – столкнула она одиночество с его пьедестала.
Однако не выходит. Одиночество, которое должно быть приручено и легко управляемо, бунтует. Момоко-сан спрашивает себя: как же изменилась ситуация? И тут же ответ: да ничаво ж не поменялось, ничегошеньки, все такое же, как и было. Ну а что с сердцем поделать? Момоко-сан вся поникла, как будто ветер поменял направление. Почему же так происходит? Какова сущность этого одиночества? Не получается это объяснить тем, что вот, мол, по таким причинам возникают такие-то эмоции. Если бы можно было объяснить, было бы и бороться с ним легче. Однажды вдруг раздалось страшное: «Бу-у-а-бу-бу-ууу», – и ее охватило давящее чувство, как будто кто-то прижал ее к земле, не давая пошевелиться; раздался душераздирающий нечеловеческий голос, она чувствовала, что из гортани выходили звуки, похожие на слова «Одинокая я… одиноко мне». Голос ли это Момоко-сан или чей-то голос, выходящий из ее недр, было невозможно определить. «А, опять? Ну и идите к чертям», – бормочет Момоко-сан. С улицы ее вопли слышны не более чем как просто «Ай-ай-ай» или «бах-бах». И так внутри ее продолжается перепалка между звуками, которые нельзя назвать звуками, голосами, которые нельзя назвать голосами, но она знает, что где-то эти голоса – эхо звуков, вызывающих воспоминания о прошлом.
В этом месте тебя связывают по рукам и ногам и некуда бежать, остается только втянуть голову и свернуться как мокрица.
И тогда Момоко-сан замечает, что одиночество со временем понемногу должно исчезать, как будто от него отделяют листы тонкой бумаги. Дни за днями – это хорошо, когда-нибудь все утихнет, так она обманывала себя – и только подумала, что кое-как его преодолела, как бах! Эта боль. В этой боли вся жизнь моя собралась и не убежать, ох, не бежать от нее.