Одна женщина, один мужчина — страница 13 из 35

Они его не интересовали.

В детстве мир меньше в реальном смысле, но больше в метафизическом. Ты знаешь, что время еще есть, и чувствуешь огромное пространство вокруг, а еще странную сдавленность. Скоро – думаешь какой-то отдаленной тонкой мыслью – «оковы тяжкие падут, темницы рухнут, и сво-бо-да».

А у нее был набор, а на набор засматривалась Ленка. Она тоже хотела, как мать, вставать по утрам и после душа, без юбки, в одних колготках, но уже в отглаженной светлой блузке, садиться за кухонный стол, раскрывать красную переливчатую коробочку и, заглядывая в крохотное зеркальце на внутренней стороне крышки, малевать над глазами сложные узоры.

Она любила синевато-бежевые.

Раскрасив веки и немного под глазами, она закрывала набор, заталкивала коробочку в картонную упаковку, уже обтрепавшуюся по углам и краям, относила в свою спальню, а там клала в верхний ящик письменного стола, за которым много лет спустя будет сидеть и делать уроки сын Ленки, Лева, щурящийся конопатый отличник.

Она уходила на работу – «быть инженером». Остальные в школу – «получать образование». Ленке в школе не нравилось, она любила танцевать, а не учиться. (И зачем она послушалась мать? Почему поступила в медучилище, а не в «культурку»? Ну и что с того, что «денег не будет»? У нее и сейчас их очень немного, хотя она в армии и на хорошем счету.)

Ленка была тоненькая, веснушчатая, с каштановыми волосами и походкой несколько крупноватой для своего роста. Она на пару сантиметров переросла мать, а у матери – метр пятьдесят пять. Они маленькие, обе. И потому обе приговорены к каблукам. Только Ленка долго не умела на них ходить, шагала слишком широко и норовила наступить на пятку, из-за чего получались не «цыпочки», а «бум-бум-бум».

– Ты как сваи забиваешь, – говорила ей мать, не уча ничему, а только констатируя факты.

Набор Ленку интересовал. Так же ее могли бы интересовать и материны каблуки. Только у матери был тридцать пятый, а у нее тридцать седьмой, так что высоченные «шпильки», на которых ходила мать, дочери не годились.

– …И слава богу, – тайком говорила она, зная, что дочь запросто обдерет с каблуков всю нежную кожицу, а где купить новые – такие?

Негде. Тогда их было купить негде, да и не на что. Нужно было крутиться. Мыли полы попеременно. С утра «быть инженером» или «получать образование», а вечерами сообща полы мыть в учреждении – пока одни примерялись к советской собственности, другие – ее мыли, а тех, кто открывал «комки» или их «рэкетировал», не очень понимали.

Смотрели не без испуга на «рвачей», словно они и были виной тому, что один завод встал, а в школе задолженность по зарплате, учительницы, вон, яйцами по воскресеньям на рынке торгуют; а в Сотникове мужик из окна выбросился, с шестого этажа – фабрику его закрыли, а тут семья, как кормить? Чем? Выпил, свел счеты, а баба его поволокла семью – одна, а куда ж? На рынок, все на рынок – и она туда же, хоть и тоже «была инженером».

Она берегла свой набор. Она о нем почти не говорила. Его и не было будто, он так мало присутствовал в разговорах, что и забылся бы без следа, сгинул, как исчезает множество других важных в жизни мелочей (или тех, которые представляются важными).

Но однажды, ближе к вечеру, Ленка собралась на «скачки»: в школе был праздник, с мальчиками (а в особенности с Сашей, за которого она замуж не вышла, а вышла за другого Сашу, с хитрецой в глазах, позже). Она взяла тайком этот набор, стала малевать глаза, выбирая цвета поярче, но непривычная рука дрогнула, коробочка упала на пол, тени, только блестевшие вазелиновым блеском, а на самом деле сухие и хрупкие, смешались.

Цветные квадратики превратились в порошок – серо-бурый. Не странно разве, что чистые краски, соединившись, превращаются в бурую массу? И крышка треснула, и вывалились металлические гнезда, в которые были втиснуты красители. Одно-то неловкое движение, а набора нет, почти и нечего втискивать в картонную упаковку, «обремкавшуюся» по краям – одни ошметки.

Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда я вспоминаю ее: она сидит в своей комнате, она не кричит, не ругает, не упрекает. Она просто сидит на кровати, на ней полосатый костюм. Она сидит ко мне полубоком, я вижу полосатую спину, у нее согнута спина. Она смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. Она плачет. «Ууу». Долго-долго. Страшно.

Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно – ни слезинки.

Она никогда не плакала. У нее сильная воля, у нее жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» – по наледи высокими каблучками; «упадет – не упадет», – спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет младшего, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу – «быть»; и дальше, и дальше…

Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытым клеенкой, – я помню зеленое поле и блеклые розы на нем, – смотрели друг на друга и не знали, что делать.

Страшно было.

Через месяца три у нее появился новый набор. Ленка купила на первую зарплату. После школы она устроилась санитаркой в больницу. Каким он был, я не помню – да уже и неважно. Другие времена – иные крылья.

А скоро – хотя мне, наверное, кажется, что скоро, – она почти перестала краситься. Только чуть-чуть, по особым случаям, когда без косметики уж никак. И туфли теперь предпочитает не на каблуке, а на платформе.

– Сошла с дистанции, – говорит она.

Я слышу в ее словах облегчение. Новую свободу, что ли?

Мама.

В долг

Домой почти бежал – боялся забыть. Еще в метро злился, что нет с собой ни ручки, ни листка – прокручивал ее речь в уме, но, конечно, всего не запомнил. Истории целиком, готовые, являются редко; обычно они понемногу составляются из кусков, фрагментов, деталей. Чтобы разглядеть сюжет в случайных впечатлениях, необходимо расстояние: картинка складывается из кучи цветных точек на большом плакате, только если отодвинуться на метр-другой. Тоже чудо, в общем-то, но другое, не обдающее жаром.

А тут обдало. И даже ошпарило.

Она рассказала:

– …Пришла. Он не встал, не улыбнулся. Мазнул взглядом и дальше в газетку. Присела. Заерзала. Мне было неловко. Я хотела посмотреть с ним «Красотку», ее по Третьему каналу показывали. Представляла себе, как мы лежим вместе на его большой кровати и смотрим старое кино. У меня от этой сцены разливалась нежность. Он сказал, чтобы принесла ему пива из холодильника. Холодильник не нашла. Он заворчал. Встал, пошел на кухню, дернул дверку где-то понизу, там обнаружился маленький холодильник, как в гостиницах. Ничего внутри не было, только бутылки пива. Одну мне дал, а сам взял другую. Вернулся в кресло – к газеточке. У него в комнате дорогие лампы, ненавязчивые, тонкие, благородные. Музыка играла. Какая-то певица пела итальянские арии – весело пела. И тоже благородно. Он бросил, что сейчас освободится, вот только дочитает про курорт в Америке. Я сидела с пивом на диване. Словно пришла наниматься на работу и жду, когда вызовут. Он читал. Головой качал музыке в такт. Я хлебала пиво. Спросил, видела ли я большую статью про его работу. Ответила честно: «Нет, но мне и не интересно». Он взглядом мазнул. Второй раз за множество минут. Объяснилась: «Ты мне говорил, что я должна быть знакома с тобой, а не с твоими рабочими функциями, вот я и вычеркнула твои функции из списка моих интересов». Дочитал. Сказал, чтобы в кровать шли. По дороге спросила про фильм. Он согласился. Нежность у меня не разлилась, хотя по плану уже должна бы. Телевизор у него старый. Стоит в спальне прямо на полу. Он говорит, что смотрит только новости. Покрутил у телевизора колесико, нашел нужную программу. Снял рубашку, остался в одних домашних штанах. Лег. Я присела рядом. Он смотрел телевизор, а сам меня по спине лениво гладил, будто кошку. Я вспомнила, что ему хочется завести собаку. Он говорил об этом в прошлый раз: мы тогда завтракали в кафе, он рассказывал про свою жизнь. Был вкусный кофе с молоком, за окном цвело. Я чувствовала внутри себя такой писк – хотелось сразу и плакать, и смеяться – так подходило одно к другому. Я все спрашивала себя тогда: «Мне счастье в долг дали или подарили?» Попросила еще пива. Он сказал, чтобы сама взяла. По дороге в зеркало поглядела: элегантный свет мне не к лицу – желтая, сморщенная какая-то. Принесла пива. Себе и ему. Сняла обувь. Стянула свитерок. Он все глядел в телевизор. Я тоже хотела, но не могла сосредоточиться, что-то мешало. Я не понимала что: может, обстановка, или то, что телевизор маленький, или то, что мы полуголые. Лежал, чесал мне спинку и наблюдал через скважину за чужим миром. У него на лице ничего не отображалось, и мне было дико, странно думать, что он писал мне любовные письма. Он сказал: «Ты – телевизионная жертва, этот ящик – единственное, что тебе надо». С ленцой сказал, глядя в экран. Мне, наверное, надо было мяукнуть что-нибудь, но я промолчала, потому что поняла очень важную вещь. Встала. Сказала, что с ним было очень приятно, но надо уходить. Быстро оделась. В щечку его чмокнула на прощание. Он же не виноват, что счастье было в долг. К метро шла темной улицей, чтобы никто не видел. Выла. Идиотка.

Один. Плюс. Одна

Откуда знаю – не скажу. Ни имен, ни адресов, ни прочих данных. Пусть будет так – я придумал все, наврал. «Один плюс одна» – такая история.

«Я знаю, она ему изменяет.

Она изменяет ему по-настоящему. Она уходит “к подруге” или “по своим женским делам”, а когда возвращается, то спешно скрывается в ванной. “Я скоренько!” – кричит она, трет себя мочалкой чуть не до крови, заставляя свое тело забыть о другом человеке, с которым на пару часов. “Винца хочешь?” – говорит тот, другой, встречая в прихожей. “Ага, после”. – Она тянет его в спальню или на диван, а однажды, когда ей хотелось пописать, они так и провели все два часа на кафельном полу между шкафчиком и ванной. “Как северное лето, – вспоминала она. – Сверху пекло, снизу ме