Одна зима моего детства — страница 2 из 9

И мне теперь думается, что, когда жизнь каждого из нас, как огонек тонкой свечки на ветру, могла в любое мгновение погаснуть, лишний шанс выжить нам давала любовь.

Безо всяких нравоучений и нотаций, просто глядя на своих родителей, я очень скоро перестала быть капризным ребенком, избалованным родительской любовью. Не умея объяснить это, я тем не менее поняла, что много любви не бывает, и старалась как могла вернуть своим близким этот долг.

Не помню точно, в какой из дней второй половины сентября начался страшный пожар на Бадаевских продовольственных складах. Казалось, все небо над городом заволокло черным дымом. В воздухе горьковато пахло жженым сахаром. Сахар горел, плавился и тек по улице, как лава, вбирая уличный сор и застывая коричневой карамелью. Люди отковыривали и собирали эти потеки. Никто их не гнал. Соседи тоже поехали туда на трамвае и привезли пласты жженого сахара вместе с землей.

Было уже понятно, что грядет голод.

После этого пожара продуктовые нормы резко сократились — нужно было экономить.

По непонятной мне причине вскоре после пожара на сахарные карточки выдали фигурный шоколад, причем по той же норме, что и сахар до пожара. Потом оказалось, что это была вообще последняя выдача сладкого. Может быть, имело бы смысл разбить эту выдачу на несколько, чтобы растянуть запасы на более длительный срок. Ведь шоколад более питателен, чем сахар, и в преддверии голода его следовало бы экономить. Но людям ничего не объясняли (похоже, что специально), и думаю, что многие дети быстро съели эти красивые шоколадные фигурки.

Моя мудрая и дальновидная мама, на долю которой уже выпало пережить голодные 1920-е годы, объяснила мне, что этот шоколад надо есть понемножку. Надо его беречь. Поэтому, когда мы по тревоге шли в бомбоубежище, я брала с собой маленьких Пата с Паташоном и бумажный пакетик с шоколадом.

Налеты бывали короткие, а бывали и затяжные. Иногда взрывы слышались где-то далеко, а иной раз — совсем рядом, и тогда было страшно. Почему-то в этих случаях очень хотелось шоколада. Я просила у мамы разрешения съесть хоть одну шоколадку, и она, видя, как мне плохо, конечно, разрешала.

Я начинаю вынимать из пакета шоколадных рыбок, чтобы выбрать, какую съесть, а рядом на лавке сидят люди. Совсем тесно, как в метро. И я, воспитанная педагогически правильно (если в обществе что-то ешь, надо предложить окружающим), начинаю предлагать соседям: «Возьмите, пожалуйста». Одни вежливо отказывались, а другие, особенно дети, засовывали ручки в мой пакетик и вытаскивали шоколадные фигурки.

Мама не знала, что делать. Она очень боялась, что я — единственный ребенок в большой семье взрослых, которого все баловали, — вырасту жадной и эгоисткой, а потому старалась воспитывать меня в идеалах добра и справедливости. Но теперь совсем другая ситуация. Надвигается голод, и неизвестно, какое снабжение будет даже через месяц.

Мой шоколадный запас потерпел заметный урон, а маме пришлось мне потом объяснять, что бывают ситуации, когда нет возможности угощать чужих людей. И если не можешь угостить, лучше потерпеть и не есть самой.

Дом, в котором мы поселись, находился на углу Кировского проспекта и Песочной улицы (теперь улица Попова). Квартира — на шестом этаже. На самом деле это была квартира двух дедушкиных братьев — Василия Дмитриевича и Семена Дмитриевича. Но старший брат деда, Семен (участник еще Русско-японской войны), почти постоянно жил на родине, в Боровичах, и его комната была свободна. Вот в ней-то мы теперь все впятером (мама, папа, я, дедушка, бабушка) и поселились.

Еще в квартире на тот момент оставались: дядя Вася, преподаватель Института транспорта (я привыкла называть дядями дедушкиных братьев, как их называл папа), тетя Надя, жена дяди Васи, двое детей сестры моего деда — Ниночка, студентка пединститута, и Васютка-маленький, тоже студент. В армию его не мобилизовали из-за очень сильной близорукости.

В начале войны он ушел в народное ополчение. Поскольку фронт был совсем рядом, Васютке удалось пару раз побывать дома в увольнении. А в конце декабря к нам зашел его однополчанин и сообщил, что Вася убит.

Экзамен на выживание

Наша комната была большая, с высоким потолком и двумя огромными окнами, а потому очень холодная, особенно при полном отсутствии нормального отопления и в условиях небывало суровой зимы. Окна стали занавешивать одеялами (все равно в темное время суток должно быть затемнение), а для отопления папе на заводе сделали печку-буржуйку. Печка была железная, круглая, чуть больше ведра и на ножках. Ее труба была выведена в окно. Топили чем придется. Иногда на заводе папе выдавали какие-то обрезки на дрова.

Раздобыли два ведра — одно для воды, а другое вместо туалета. Расходовать воду и заполнять туалетное ведро приходилось очень экономно, потому что ни водопровод, ни канализация не работали. Туалетное ведро нужно было выносить во двор, а за водой ходить на Неву. Даже для выноса туалетного ведра нужно было спуститься с шестого этажа и подняться обратно (ведь лифт не работал), а принести воду с Невы было и того труднее. При крайне скудных продовольственных пайках все быстро отощали, потому любая физическая нагрузка требовала предельного напряжения сил.

Дедушка с бабушкой поместились на кровати, а мы с мамой и папой — на полу на матрасах. Спать ложились рано, часов в шесть-семь, чтобы экономить силы, топливо и масло для коптилки. Коптилкой назывался самодельный светильник, вроде лампадки, состоявший из пузырька, куда наливалось масло (которое могло гореть, но не годилось в пищу) или керосин, если был. Туда опускался фитилек, скрученный из ниток и пропущенный в тонкую трубочку, которая поддерживалась на горлышке пузырька жестяным кружочком. Примерно так освещались эскимосские жилища. Но эскимосы использовали в светильниках тюлений жир, а нам такая роскошь была недоступна (будь у нас тюлений жир, он сразу же был бы съеден), поэтому в коптилки наливали бог знает что (если не удавалось достать керосин) и коптили они нещадно, оправдывая свое название.

Спали в пальто и валенках (у кого они были). Сверх этого укрывались всем, чем только можно. И все равно к утру становилось очень холодно. Поначалу долго не давало заснуть нестерпимое чувство голода. После еды оно не проходило совсем, а только немного приглушалось. Со временем оно притупилось и стало просто частью существования.

Утром папа вставал первым, чтобы идти на работу, и растапливал буржуйку. Печка быстро нагревалась, начинала потрескивать, бока у нее становились красными. Комната отогревалась. Мы могли подняться и попить горячей воды, которую папа кипятил на печке.

Нам повезло — мы еще долгое время могли понемногу пить и чай и кофе из бабушкиной коллекции. Она была страстной любительницей чаепития, и лучшим подарком для нее был хороший чай в жестяной банке из фирменного магазина или какой-нибудь экзотический кофе. Все друзья и родственники это знали и на день рождения и другие праздники старались делать ей именно такие подарки. В результате у бабушки скопилась небольшая коллекция чая и кофе. Все это богатство папа привез в Ленинград из Колпина.

Расходовали мы эти запасы очень экономно. Использованную заварку и кофейную гущу не выбрасывали. Из них потом жарили лепешки на олифе, маленькие, как печеньица. Я следила, чтобы мама их делила строго поровну между всеми членами семьи.

Пищевых отходов в нашем нынешнем понимании вообще не стало. Например, очистки от той картошки, что папа привез из Колпина, отмывали, натирали на терке и пекли из них какое-то подобие лепешек. Потом картошка кончилась — кончились и очистки.

Еще 10 декабря папа записал в дневнике: «Выдачи никакой нет». И 11-го, и 12-го, и еще много дней подряд он мог бы делать такие же записи. В дневнике эти дни просто пропущены. А мама каждый день ходила и ходила в магазин, надеясь получить по продуктовым карточкам хоть что-нибудь. Ходить ей приходилось очень далеко, так как карточки были прикреплены до конца месяца к магазину в том районе, откуда мы переехали на Кировский. Тут уж ничего нельзя было поделать.

Далеко не все теперь знают, что такое карточки. А это были такие продолговатые листочки бумаги в треть тетрадного листа, отпечатанные в типографии. С левой стороны были категория карточки и сведения о магазине, к которому она прикреплена, а все остальное поле разграфлено на маленькие, меньше почтовой марки, талончики, в которых обозначена норма разовой выдачи продуктов — жиров, круп, сладкого. Для работающих норма больше, для неработающих — меньше. При покупке по карточкам продавец отрезал ножницами от карточки соответствующее количество талончиков. Выдавались карточки на месяц вперед и при утере не возобновлялись. Поэтому человек, потерявший карточки, рисковал просто умереть, не дожив до конца месяца.

На хлеб были отдельные карточки. И когда по продовольственным карточкам много дней подряд не выдавали ничего, надежда была только на хлеб. Правда, то, что называлось хлебом, было выпечено лишь с небольшим добавлением муки. А из чего оно состояло в основном, бог весть. Но нормы и этого «хлеба» были такими мизерными, что теперь и представить себе трудно, что это была вся еда на целые сутки.

А зима в 1941 году стояла совсем не похожая на обычную ленинградскую зиму — постоянные морозы в 20–30 градусов и ниже. Как мама это выдержала, до сих пор не понимаю. Теперь, возвращаясь памятью к тем дням, я думаю, что мы выжили только благодаря ей. Ведь кроме похода в магазин ей надо было вынести помои, сходить за водой и позаботиться о топливе для печки — и все это в мороз и при самом скудном питании. Бабушка, а ей было всего пятьдесят четыре года, из квартиры не выходила, дед, которому было шестьдесят пять, вообще по большей части лежал.

Топливо стало такой же жизненно важной проблемой, как и еда. Ни одной деревяшки на улице не осталось, все заборы были разобраны на дрова. Те, кто не мог достать дров, топили мебелью и книгами. Отсутствие дров было так же смертельно опасно, как и отсутствие еды.