Я глазами спрашиваю: «Что тебе?».
Он показывает: наушники сними.
Не хочу. Просто не хочу. Сниму и услышу снаружи ещё что-то, что слышать мне не надо. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся эта часть моей жизни.
«Вечер наступает медленнее, чем всегда,
Утром ночь затухает, как звезда.
Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.
Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о…»
Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом со мной лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох серпантина из коричневой магнитной ленты. Там же валялись все мои четыре кассеты Sana с выпущенными кишками. Я посмотрел на брата, он выпучил глаза и бросил на пол бабушкины портняжные ножницы. С истошным воплем: «Мама, он меня бьёт!» — мелкий засранец вылетел из комнаты. Я поднял с пола кассету с карандашной надписью «Кино». Из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.
Он вовремя убежал. Стиснув кулаки, я вылетел за ним и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!».
По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху ноздрей.
— Это что, причина его бить? — Мама начала снизу, перейдя к концу короткой фразы на две октавы выше.
— Я его не бил, — попытался защититься я.
— Не бил? — «л» в конце зазвенело металлом. — А это что? Ребёнок рыдает!
— Ребёнок рыдает, потому что этот ребёнок изрезал мне всю плёнку в кассетах!
— Может его убить за это?
— Мама, я не тронул его пальцем!
— Он твой брат!
— Да, мама, он мой брат! — я сорвался на крик. — А я его брат! И я тоже твой сын!
— Не смей повышать на меня голос! — взвилась она.
Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал и припечатал её к косяку вместо меня.
— К чему этот дешёвый театр?! — проорала она мне вслед.
Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».
У школы я услышал короткий свист и нырнул в кусты. Залез на трубу, перепрыгнув через длинные ноги Тимура. Мы ткнулись кулаками.
— Чё, как?
— С матушкой посрался.
— Чё так?
— Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.
Тимур присвистнул:
— По баксу, по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.
— Я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему верит.
— Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кидает: завязывай, а то уйду.
Я скривился. Больная тема.
— А ты чё?
Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.
— Слушай, Тим, ты б, правда, завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.
Он спрыгнул с трубы, нагнулся надо мной: длинный, худой, руки в карманы. Страусёнок-переросток.
— Я — не торчок. У меня мозги есть, понял? Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Ты представить себе не можешь, что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я — хренов гений! У меня мозг работает на все сто, а не на одну десятую, как у остальных! А потом приход заканчивается, и мозг гаснет, отключается постепенно. Как лампочки, одна за другой, пока опять не станет темно. И вот я такой же тупой урод, как ты. И с этим надо жить до следующего прихода.
— И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?
— Потому что я люблю тебя! — завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. — И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.
— Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.
— А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.
— Жить надоело?
— А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь, — я повешусь! Пусть живёт потом с этим.
— Ты совсем дебил?
Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.
— Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.
Я аж подскочил, затряс его тощие плечи:
— Бли-и-н, Тим, спасибище, человечище!
— Ладно, ладно, — проворчал он со смущённой улыбкой, — развёл гомосятину.
Первой была физ-ра. Наши девчонки сбились в стайку, шептались о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было закончено и совершенно.
— Вот! — торжествующе простёр к ней ладонь физрук. — Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!
Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка немного задиралась и приоткрывала полоску загорелой кожи с выцветшим еле заметным пушком. А физрук уже делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.
— Смотрите, какой прогиб! — восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой.
Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из ДЮСШа 6», но ей было пофиг. А мне нет, и до конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не, упаси кто-нибудь, Шура… Саша.
Тихий посвист выдернул меня в кусты. Таким киношный злодей звал змею на кормёжку 7. Но мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, который с гарантией заглушал бы звук человеческого голоса на повышенных тонах. Бабушкины ножницы в руках братика лишили меня единственного убежища, в котором я мог спрятаться.
Тимур уже ждал, серьёзный и неулыбчивый.
— Надо сначала в одно место заскочить.
— Да хоть в десять.
Мы выбрались через дыру в заборе и свернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:
— Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.
Он завернул за угол и скоро вернулся с какой-то бутылкой, завёрнутой в газету.
— Чё это? — спросил я.
— Много будешь знать, скоро состаришься, — огрызнулся Тим.
Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса и завернули во двор, завешенный бельём.
Тим жил в старой двухэтажке, каких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами разваляли, сами отстроили, всё справедливо.
В подъезде пахло краской и жаренной рыбой. На втором этаже, не выпуская свёртка из-под мышки, Тим открыл дверь. Поставил бутылку на тумбочку в прихожей и бросил:
— Я сейчас.
Пока он рылся где-то у себя в комнате, я развернул газету, и сразу увидел цифры 646 8 на этикетке.
— Тим, ну ё моё, а?! — крикнул я вглубь квартиры.
Он высунулся из комнаты, посмотрел на моё недовольное лицо, на развёрнутую бутыль.
— Не тошни, ладно? — скривился он. — Будешь пробовать? Нет? До свиданья.
Тим сунул мне в руку кассету.
— На! Там какая-то фигня записана, типа «Ласкового мая». Можешь стереть. Сходи в звукозапись, запиши, что хочешь. Всё, давай, увидимся.
— Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?
— С чего бы? — рассмеялся он. — Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет — дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть — будь, я-то чё?
— Ладно, — махнул я ему, — пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.
Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:
— А это идея! Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Давай, пока.
Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо вопил:
— Как ты меня достал, алкаш проклятый!
И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Сверху слишком бодрым шагом промчался дед, сверкнул золотой коронкой. Над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Пробежал вниз по ступеням, стуча стоптанными тапками по заскорузлым пяткам. Хлопнула дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым.
Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники и вжал тугую кнопку.
«Я люблю вас, де-е-вачки. Я люблю вас, ма-а-льчики
Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»
Ну, твою ж мать, хорошо хоть в наушниках! Надо срочно записать что-то нормальное.
Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке — бутылка «Русской», в левой — батон.
— А? — потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.
А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, уничтожающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта.
Но вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курями тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» — тухлятиной, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти в панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.