Однажды мы встретились — страница 32 из 39

Эх, надо было сразу отшутиться. Что ж, мол, что не великие? Зато и не фишки, никто нас не двигает, вот в кабак сами пришли… А теперь уже и обидно: на весь наш класс да не сыскать ни одной воплощенной мечты? На наш, самый талантливый и хулиганистый?

— А Фикрет? — вспомнив еще одно имя, говорю я. — Он здесь?

— В Баку. Ну, его бы ты не узнал. Стал такой белый, полный, как будто завмаг, да? На тар совсем не играем, немножко математику преподаем, совсем чуть-чуть…

Я смеюсь. Так похоже вышло, даже нос у Петьки будто вытянулся и обиженно загнулся.

— В институте?

— Преподает? Нет, милай, в школе. Всего лишь. В науку пойти дерзости не хватило.

— Дерзости?

Вот уж действительно!.. Да за что ж дважды исключали из школы нашего стеснительного и деликатнейшего Асланова, как не за дерзость? Они с математиком вечно цирк устраивали. Вызывая к доске Асланова, тот выискивал примеры немыслимой заковыристости. Фикрет чуток задумывался и писал ответ. Сразу и начисто. «Тэ-эк, — удивленно сверяясь с бумажкой, тянул математик. — Но как же ты это получил? Нет, ты объясни!» — «Ай балам! — взмахивая руками, взрывался Фикрет. — Самому соображать надо! Чуть-чуть, да?» Ни дисциплина, ни застенчивость не могли пересилить в нем презренье к бездарности.

— А это, милай, не я так говорю, — заверяет меня Петька. — Это он так сказал, да!

За соседним столиком появляется знакомая Петьке компания, он трясет над головой сжатыми руками, приветствуя их. Этого мало. Подходят, жмут руку, улыбаются, восхищаются и, наконец, уволакивают его к себе.

— Извини, — говорит Петька. — Сам видишь…

Признаться, я рад возможности побыть одному. Спор наш чем дальше, тем тягостнее ложился на душу.

А веранда почти уже полна. На дощатой эстрадке устраивается местный джаз — четыре пижона с грузовиком аппаратуры. Публика самая разношерстная. Но Петькины знакомые явно завсегдатаи-солидняки. Официант склонялся над ними с преувеличенным почтеньем и жадностью. Что не мешает им, впрочем, с еще большим почтеньем юлить перед Петькой.

Странно, что Фикрет стал учителем. Впрочем, тут, быть может, и нет ничего вынужденного, житейски случайного. Профессию, как и все в жизни, можно выбрать и от противного, вопреки чему-то. Но это, конечно, для Петьки не довод. Он вещает свое с таким напором, что тут пахнет уже не доморощенной философией, а страстью, личным интересом…

Грохнул джаз. Петька очутился в кругу, бабенка лет тридцати в малиновом бархате притопывала и трясла перед ним рукавами. Грудь ее так и искрила, густо вышитая чем-то блестящим. При Петькиной корпуленции пляска их выглядела смешно, даже жалко.

Впрочем, жалко мне его не было. Просто я думал, что солидное положение всегда навязывает человеку некоторое притворство, игру. Вот: Петьке, может, и хочется послать их всех подальше, а надо по-своему ублажать, хотя это не он, а они перед ним заискивают. Не потому ли люди с положением, хоть и гордятся собой, но втайне жизнью чаще всего недовольны и даже уверены, будто хотели и добивались чего-то совсем другого, неполучившегося?

Он отвел даму к соседнему столику, и там его опять умоляюще хватали за руки:

— Мэнэлим, Петр Саныч, мэнэлим…

Джаз грохотал.

— Уф! — сказал Петька, валясь в кресло. — Еле отмотался. Ты извини.

Он стал что-то рассказывать о своем младшем. Я плохо понимал из-за музыки. Да и что мне за дело до какого-то акселерата в сторублевых штанах! Я думал о нем самом, о Петьке. Чем ему так уж это улыбается — принадлежать к поколению неудачников? Возвыситься за чужой счет? Владельцы просторных кабинетов редко сомневаются в том, что являют собою пример положительный. Но, вероятно, быть положительным исключением еще слаще? Не одним из многих, а единственным — а? Подыграть ему, что ли, выманить на откровенное хвастовство и тогда…

— Что-что? — переспрашиваю я.

А! Петькино чадушко собирается в военные, а не в гражданские летчики только потому, что у военных пенсия больше. Действительно, неплох закидон для семнадцати лет.

— Ладно! — говорю, почти что ложась грудью на стол, чтоб он хоть чуть-чуть меня слышал. — Дай бог вашему теляти… Но можно отлично устроиться и все же остаться в дурнях!

— Вариант не исключен, — не обижаясь, соглашается Петька.

— А я тут знаешь что вспоминал, сидючи? Сочинение, которое в девятом писали.

— Что-что?

— Сочинение! — ору я. — Помнишь, Бэлла Рудольфовна придумала нам свободную тему? О будущем.

— А! Ну как же! Один товарищ еще накатал: будет, мол, пурга на сибирской стройке, а он будет идти… идти… Забыл, куда он там будет идти? Но Бэлла читала с таким восторгом.

«Что? Получил по морде?» — спрашивает его улыбочка. Я креплюсь:

— С этим, — говорю, — товарищем суду все ясно. Был ему такой урок на тему: как не надо писать именно то, чего от тебя ждут. Потом пригодился.

— И больше он так не писал? — улыбочка еще ехидней. — Или бывало?

— Изредка. Но я, Петя, о другом. Я насчет маленького узла для гигантского самолета.

Еще не договорив, чувствую, что несу что-то не то. Хотел ведь ему подыграть… Уж очень он злить умеет, черт бельмастый!

— Не довелось, увы! — как-то даже радостно разводит он над столом пухлыми ручками.

— А почему? Выпускники МАИ…

— Поступал в МАИ, а выпускник я, милай…

— Что ж так?

— Жизнь складывается непредсказуемо — как сами вы изволили выразиться.

— И куда распределился?

— Как всякий заочник… Но! Если желаешь, то и спорить не буду: в конструкторы я мог. Была такая возможность, но! Не переходить же со ста шестидесяти на голенькие сто десять? Семья — она презренную капусту лю́бить!..

— Ну хорошо, — соглашаюсь, — не будем понимать наши мечты так буквально. Ты инженер, руководитель производства…

— Хи-хи! — он даже в кресле подпрыгивает. — Милай, не щекоти пятки! Снабжение и сбыт — это не производство. Это у нас цирк! Прохиндейство и черт вообще знает что! Я тебе про любимую службу могу не на фельетон, а на дю-дэ-ктив порассказать. Роман века напишешь! Желаете?

— Ах, вам не нравится? — подхватываю я, опять мимовольно соскальзывая в издевку. — Тем более — зря в конструкторы не пошел. Легче кошелек — легче и совести!

— И представь: отлично я это знаю. И тогда еще знал! Да, милай ты мой, ну кто ж этого не знает? Но! Ученый, сверстник Галилея, был, как ты помнишь, Галилея не глупее. И не знал, что вертится земля, но у него — увы! — была семья. Вот так приблизительно. Кто заводит жен и детей, тот оставляет судьбе заложников.

— А это еще что за вирши?

— Не вирши, а философия. Бэкон.

— Не знаю, не читал. Но фамилия свинская.

— Ты, милай, всегда был дико необразован…

Где-то тут его опять утащила к себе компания с малиновой красоткой. И хорошо сделала — иначе б мы вдрызг разругались.

Хотя бы потому разругались, что с некоторых пор известного рода шуточки действуют на меня, как на быка красная тряпка. Секрет этого юмора, получившего у нас широкую популярность в узких кругах, довольно прост. Берешь грешок, гаденький какой-нибудь, и ни в коем разе его не прячешь — наоборот, вертишь в разговоре у всех им под носом, как дорогой цацкой: вот, мол, да, некоторым образом приобрел-с, ну и что? И глядишь, ты уже не носитель грешка — ты уже выше этого, как человек широких взглядов. Ну, циник немножко, так в этом самая-то и соль. Стоит это недорого, в обращении удобно, эффект гарантирован!

Петькины шуточки о капусте и любимой службе были как раз в этом роде, и я уже набирался злости сказать об этом, но тут его увели, минут через пять он возник средь танцующих, и красотка в малиновом бархате опять вся искрилась, вскидывая и роняя пред ним долу роскошные свои руки. Он подпрыгивал, животик его тоже подпрыгивал, грозя вывалиться из фирменных вельветовых штанов. Австрийский батничек потемнел под мышками. Странно, но я за весь день как-то и не заметил, что Петька такой пижон — «весь в фирме».

Неожиданность этого открытия меня, наверное, и подкузьмила. Глядя на них, я стал думать, что человек, может, так и не привыкает к своему телу. Излишняя полнота, физические недостатки и болезни — это не мы, это на нас, как плохо сшитый костюм. А человек, каким он сам себе кажется, все-таки виден сквозь все, проступает. Так же, как может в нем самом проступать какая-то давняя боль — сквозь смех, ерничанье, танец… Не знаю, какое все это имело отношение к танцующей передо мной паре. Просто так: думалось — вот я и думал.

Петька пришел, плюхнулся в кресло и сказал, будто мы и не прерывали спора:

— Самым умным из нас был не я, а Октай.

— Гусейнов?

— Он, милай, он! В том сочинении один он написал правду: хочу, мол, дом — чашу полную. Без романтических затей.

— Ну у тебя и память!

— Провинция — она, брат, все помнить! К тому же разве мы не все того же хотели, только постеснялись написать? А? Скиснительные были — страсть.

Ну, ладно. Не стоит вспоминать всего, что было сказано. Думаю, приятного он почерпнул мало. Уж тут я и насчет шуточек его выложил, и что не все так уж любят капусту, ровно как и не все, знающие, что Земля вертится, искажают в отчетности этот смущающий начальство факт. Да и такими стеснительными, как он думает, тоже были не все. Даже красотка наша Шафига и та не постеснялась написать, что родит четверых детей, хоть все и ржали, как недорезанные, а Зоя — что у нее будет красивый и знаменитый муж… Не постеснялись? Так что ж помешало ему?

Все это я говорил, глядя в стол, чтобы не дать себя перебить. Но когда кончил, над нами повисло молчание, такое долгое, что мне стало даже неловко. Пригласил одноклассника поболтать, молодость вспомнить, а сам взял и к стенке его поставил — хорош гусь, а?

— Ладно, — забормотал я миролюбиво, — бросим эту тему и поговорим лучше о бабах. Где, кстати, наша Милка, где Зоя — ничего не слышал о них?

Он опять промолчал. Лицо его было бледно, лысина покрылась потом.

— Тебе плохо? — приглядевшись, с тревогою спросил я.