Однажды мы встретились — страница 33 из 39

— Нет-нет. Это так… чисто алкогольное.

Достал платок, вытер лысину.

— Шафига… Шафига, если хочешь знать, была не красотка, а красавица — большая разница, милай! И уж она-то могла себе устроить любую судьбу, как теперь говорят. Стоило только пальчиком поманить… Да вот — не захотела.

— Да, я слышал… Она погибла, кажется?

— Погибла. Милка тоже недолго по тебе горевала, вышла замуж за одного тут… Потом в Невинномысск уехали. Ну а Зоя — Зоя моя жена.

— Вот как? — от удивления я чуть было не ляпнул про Вильку, да спохватился: мало ли кого кто любил четверть века назад? И только повторил: — Вот как?

И опять молчание повисло над нашим столом. Мне было как-то не по себе, будто я таки бог знает что ляпнул и теперь не знал, как выкрутиться. С радостью ухватился за первое подвернувшееся:

— Послушай, — сказал, — Октай — он ведь что? Здесь где-то?

— В Поселке.

— Ну?! Так давай возьмем коньячку, тачку… Нагрянем, а?

— Я адреса не знаю.

— Ерунда! В Поселке — да не найти? Давай! А то мы тут спорим…

— Визит к последнему, так сказать, мечтателю: осуществилось ли хоть у него? Пожалуй… — вяло полусогласился он. — Я только должен тут пару слов с ребятами… Ты посиди.

Сидеть уже я не мог. Мне загорелось немедленно смыться отсюда, увидеть новые лица… Чтобы ускорить это, я кинулся на поиски нашего официанта. Он стоял у железной, увешанной вазонами с зеленью решетки, прикрывающей вход в кухню, и глубокомысленно выстукивал что-то на кассовом аппарате.

Насчет коньячку мы с ним мигом договорились, но чуть я вытащил кошелек, он замахал руками и попятился от меня, как от черта, жалобно бормоча, что очень Петра Саныча уважает, что гость у них святой человек и вообще «не могу, никак не могу, дорогой!». Я попробовал сунуть бумажки ему в карман, но он так дернулся, что чуть не уронил один из вазонов. На нас смотрели посмеиваясь. Я почувствовал, что выглядим мы со стороны довольно нелепо, и обида, как хмель, густо ударила мне в голову.

Когда вернулся, и коньяк и Петька были уже на месте. Что, мол, за дела, строго, не садясь, спрашивал я, почему меня выставили идиотом? Он тянул меня за руку и уверял, будто Идрис ошибся, поскольку я приезжий; у них старый уговор, но на меня он не распространяется.

— Темные делишки тут обделываешь?

Да, согласился он, темные, но на пользу производству и только ему одному. Все равно, гордо заявил я, за счет всяких там производств пить не буду — и выложил деньги. Мы их перепихивали друг другу, разбили фужер, официант тут же его убрал, а Петька сдался и спрятал мои десятки в карман, но как-то так, что мне опять стало стыдно.

Мы еще долго и темпераментно объяснялись, наконец дружно решили выпить за темные его делишки — чтоб они провалились!

— Вот именно — чтоб им провалиться! А пока есть, так кто-то их должен делать, да? — Петька сорвал станиольку и лил коньяк, щедро расплескивая на скатерть. — Выпьем за всех, кто их делает честно! По силе возможности, да?

Я придержал его руку.

— Постой. Что ж ты открыл? Мы что — не поедем?

— Куда? — удивился он.

Я и сам подумал: куда? Было уже совсем темно, фонари ярко подсвечивали снизу листву тополей, что когда-то прутиками свистели на ветру, а теперь глухо шумели чуть ниже веранды, на уровне четвертых этажей. Петька был пьян… Куда было ехать?


На улице, впрочем, я быстро пришел в себя, во всяком случае настолько, что поволок Петьку пешком, дабы не вышло с ним каких недоразумений в транспорте.

Дорогой он стал рассказывать мне, как погибла Шафига. Язык его заплетался, я понимал рассказ с пятого на десятое. Сразу после школы она провалилась в ГИТИС, вернулась домой и пошла работать аппаратчицей на комбинат. Петька тоже хотел вернуться, но мечта, проклятое зазнайство… И сама она не хотела. Кто сама — мечта? Ах, Шафига… Писала, что работа хорошая, всё, мол, в порядке. А в декабре случилась эта авария, утечка хлора или еще какой гадости. И, сам понимаешь, она кинулась спасать, ну и… Без противогаза кинулась; напарницу, которую она спасала, потом как раз и спасли, а ее… Вот так все наши мечты! Четверых ребят хотела родить. Все мы смеялись, как дегенераты, а она очень детей любила, говорила, в садик пойдет, няней, раз с институтом не вышло, но братья отсоветовали: на комбинате, мол, деньги большие, так соберешь на будущий год для Москвы…

— В этом я их не виню! Кабы знать, где упасть, да? — кричал он пьяно рыдающим голосом. — Но что никто мне даже телеграммы не дал, не написали ничего… Представляешь? Я пишу ей, пишу, думаю, что случилось… Знаешь, я и сейчас иной раз ей пишу, сяду вот и пишу, пишу…

И все время он пытался «упасть на холм и зарыдать в траву», очень ему этого почему-то хотелось, я еле довел его до старого рынка. Здесь, на углу, поджидал его сын, совсем даже не акселерат, щупленький такой… Отца из моих рук он перехватил довольно привычно, видимо, не в первый раз встречал такого папашку.

— Пошли, пошли, чуда! — говорил, закидывая отцову руку себе на шею. — Вот будет тебе завтра от мамки!

— Что ты понимаешь! Я однокашника встретил, друга, понял? — лепетал Петька. — Вот встретишь лет через двадцать, тогда и…

Они прошли несколько шагов. На всякий случай я плелся сзади. Петька вдруг повернулся, чуть не повалив пацана на землю, и поманил меня пальцем.

— Чего тебе?

— Думаешь, я такой пьяный? — спросил он, пытаясь выпрямиться. — Нализался, думаешь, и не поехал к товарищу, да?

— Трезвый ты, трезвый, успокойся!

— А почему я к нему не поехал?

— Ну, почему?

— Боюсь, — сказал он без всякого куража, как-то вдруг тихо обмякнув. — Боюсь. Приедем — а там и вправду окажется, что все мы были дураки, а он один умный. И все у него, как хотел, да? Не-ет, пусть уж этот твой последний мечтатель так и сидит. В полненькой своей чашке, накрывшись тарелочкой, пусть! Понял?

— Пусть! — согласился я.

— Шафига не зря его терпеть не могла, она людей знала. Она… она удивительная была… А ты: «красотка»! Эх ты!


Иду наугад. Во дворах темь, запахи пищи и мусора, неожиданные кусты; на улицах яркий мертвенный свет, кривые сучья и мелкая резная зелень ленкоранской акации. Пряный гвоздичный запах невидимых ее цветов. Окрепший ветер гонит вдоль поребриков песок, выдувает остатки хмеля. Еще один двор. Какая-то собака с лаем бросается под ноги. Здесь гаражи, прохода нет, сворачиваю влево и выхожу к старой автостанции, в которой теперь цветочный магазин. Где-то тут мы и гуляли в тот Новый год. Вон, кажется, те стрельчатые окна… В одном горит свет, виден фикус, красные обои. Или левее? Не помню.

Стою, разглядываю в чужом окне фикус. И тут что-то происходит с моей головой. Как будто чуть тлевшая во тьме спиралька вспыхивает и заливает ярким светом своим всю округу.

Господи, какой я дуб! Так бы и хватил себя кулаком по лбу! Ну как же это я все, совершенно все позабыл! Ведь Петька же, господи!.. Да он же одной Шафигой и дышал, мы ж их врозь даже не видели. Ну да, ну да! И когда Бэлла, разбирая ее сочинение, стала что-то там говорить про четверых детей и карьеру актрисы, как он вдруг заерзал, наш Петька, как яростно выкрикнул: «Ну почему? А вдруг у нее муж будет хороший?» — и так покраснел, что даже из класса выскочил. Все заржали… Может, потому и заржали, что были уверены: Петька у нее и будет. Нам ведь тогда многое в жизни казалось решенным уже окончательно. Они и в Москву поехали вместе. На месяц раньше меня. Петька как-то, видать, уговорил своих, что ему надо, наплел небось что-то про курсы…

А в Москве… В Москве-то, наверное, и случилось что-то такое, о чем он говорит: ей, мол, стоило судьбу пальчиком поманить. Не поманив, она вернулась сюда, чтоб вскоре хлебнуть хлору, а он ничего не знал, учился себе конструировать самолеты, осуществлял мечту. И то, что он всё пишет ей письма, сидит вот иногда и пишет, это, может быть, вовсе не пьяный бред и не обмолвка…

Постоял еще минуту и пошел к морю. Ветер дул мне прямо в лицо. Я захлебывался, хватал его полным ртом, жадно и торопливо, чтоб как-то перебить то, что саднило душу. И он, совсем как когда-то, отдавал солью, водорослями и рыбой. Он туго наполнял душу прекрасной жаждой чего-то, чего не бывает на свете… Мне было горько и стыдно, а вместе с тем так отчего-то отрадно, как давно уже не бывало.


На следующий день я зашел проститься с Бэллой Рудольфовной.

Нет, сказала она, что ты! Зоя давно уже Симакова, дело у них, пожалуй, к серебряной свадьбе. Той осенью, после десятого, она родила. Сын был вылитый Вилька, но с Вилькою было плохо. Родители его уехали, сам он поступил на актерский, где-то, по слухам, даже снимался или собирался, что-то там такое, а Зое не писал ни строчки. Бэлла всегда Вильке мирволила, и даже тут ей казалось, что это какое-то все же недоразумение, молодые пустяки. Она ходила к Цаплиным — поговорить, быть может, помочь, но ее попросту выставили. Вообще у Цаплиных было очень плохо. Зоечка металась, хотела отказаться в роддоме от ребенка, потом топилась, потом еще что-то… Словом, с ней было просто ужасно, а тут эта авария, похороны Шафиги, — с нею погибло еще двое, хоронили всем городом, — а через месяц, досрочно сдав сессию, примчался взмыленный Симаков. Родители его, конечно, все знали, а писали только: не встречаем, мол, не видим, просто чтоб парня не срывать с занятий. Потому что первый курс — это же так важно, и родители есть родители. В институт он не вернулся, дома жить не хотел, с ним тоже все было плохо, вот Бэлла и попросила его «поддержать Зою морально». Так это вышло.

Что же касается Октая, то он уже года два, как переведен на Украину. Служба его идет что-то не очень. Все еще майор, а детей много, кажется, пятеро. Так что, если дом его и полная чаша, то разве что в тех очень относительных масштабах этого понятия, которые были в ходу четверть века назад.

— Вообще-то действительно, — говорила она, — я не помню класса талантливей вашего, и столько у меня было надежд!.. Но какие-то вы оказались нежизнестойкие.