В изголовье кровати стоял свежезаконсервированный череп трицератопса. Он слегка поблескивал, маячил бледным силуэтом в темноте. Мелузина ухватилась за один рог так крепко, что сам череп принялся греметь о доски пола.
После она ушла, счастливо благоухая закрепителем для кости. Каждый из нас получил небольшое удовольствие. За все это время я не произнес ни слова, а она этого даже не заметила.
Ти-рекс не ахти какой хищник. Впрочем, чтобы убить человека, особого умения не надо. Слишком медлительные, когда бежим, слишком большие, чтобы спрятаться, – мы отличная добыча для тираннозавра.
Когда были найдены останки Хоукингса, волнение охватило весь лагерь. Я прошел через все это на автопилоте: безразлично отдал приказы пристрелить Сатану, послать останки в будущее, а все бумаги – мне в офис. Потом я собрал персонал станции и прочитал им лекцию о Парадоксе. Никто не должен проговориться о том, что здесь случилось. Те, кто проболтается, будут тут же уволены. Затем последуют иски. Тяжкие последствия. Взыскания. Штрафы.
И так далее.
Было два часа ночи, когда я наконец вернулся в офис, чтобы написать рабочий отчет о прошедшем дне.
Записка Хоукингса была уже там, ждала меня. Я совсем о ней забыл. Я было подумал, не отложить ли ее до завтра.
Но потом решил: чувствую я себя сейчас так плохо, что хуже уже не будет. Можно и сейчас с этим покончить.
Я включил видеоблокнот. На экранчике возникло бледное лицо Хоукингса. Натянуто чопорно, словно сознаваясь в преступлении, он сказал:
– Моя семья не хотела, чтобы я стал ученым. Мне полагалось оставаться дома и управлять деньгами семьи. Оставаться дома и гнить.
Его лицо скривилось от каких-то давних воспоминаний.
– И потому первое, что вам следует знать: Дональд Хоукингс не настоящее мое имя.
Моя мама была весьма ветреной в юности. Думаю, она даже не знала, кто мой отец. И поэтому, когда она меня родила, все дело попытались замять. Меня вырастили дед с бабкой. Они решили, что уже слишком стары для воспитания детей, и отправили меня в то время, когда еще были помоложе, что позволило им вырастить меня вместе с моей матерью. До пятнадцати лет я даже не знал, что она мне вовсе не сестра.
Мое настоящее имя Филипп де Червилл. Я поменялся с другим палеонтологом, чтобы встретиться с собой маленьким. Но тут Мелузина – моя мать – начала со мной заигрывать. Так что теперь вы, наверное, поймете, – он сконфуженно усмехнулся, – мне отнюдь не хотелось идти путем Эдипа.
Экран погас и тут же зажегся снова. Он решил сказать еще кое-что напоследок.
– Ах да, я хотел добавить… То, что вы мне сегодня сказали – когда я был маленький… ваше поощрение… и зуб… ну… это очень много для меня значило. Так что, э-э-э… спасибо.
Экран снова погас.
Я опустил голову на руки. Все пульсировало, будто целая вселенная сосредоточилась в гнилом зубе. Или, быть может, в опухоли мозга старого больного динозавра. Я не глуп. Я тут же увидел все скрытые смыслы.
Парнишка – Филипп – был моим сыном.
Хоукингс был моим сыном.
Я даже не знал, что у меня есть сын, а теперь он мертв.
После нескольких блеклых, пустых минут я принялся за работу: стал прочерчивать линии времени в голопространстве рабочей станции над столом. Простая двойная петля – для Хоукингса/Филиппа. Более сложная фигура – для меня самого. Потом я учел такие факторы, как офицеры СБВ, официанты, палеонтологи, музыканты, рабочие, которые первоначально построили станцию и которые под конец разберут все конструкции, когда мы тут закончим… несколько сотен отдельных индивидуумов.
Получилась чертовски сложная фигура.
Похожая на гордиев узел.
Потом с трудом я начал составлять памятку более молодому себе. Из углеродистой стали, обоюдоострый дамасский меч. Меч-меморандум, который разрубит научно-исследовательскую станцию «На вершине холма» на тысячи конвульсивно содрогающихся парадоксальных фрагментов.
Найми этого, уволь ту, оставь сотню молодых ученых, здоровых и способных к размножению, в прошлом, на один миллион лет до нашей эры. Ах да, и не зачинай никаких детей.
После такого спонсоры наши набросятся на нас, как рой разъяренных ос. Неизменяемость вырвет путешествия во времени из рук человечества. Все, связанное с ними, уйдет в мертвую петлю и, исчезнув из реальности, ввергнется в дезинтеграцию квантовой неопределенности. Станция «На вершине холма» растворится в области вероятности и домыслов. Исследования и находки тысяч преданных своему делу ученых исчезнут из сферы человеческого знания. Мой сын никогда не будет ни зачат, ни рожден, ни послан бессердечно на смерть.
Все, на достижение чего я потратил целую жизнь, будет разрушено.
На мой взгляд, звучало неплохо.
Когда памятная записка была завершена, я снабдил ее пометками НЕОТЛОЖНО и ТОЛЬКО ДЛЯ МОИХ ГЛАЗ. А потом подготовился послать на три месяца вспять.
За спиной у меня раздался щелчок, и открылась дверь. Я повернулся всем телом в вертящемся кресле. Ко мне пришел единственный во всем мироздании человек, который мог бы остановить меня.
– Парнишка получил двадцать четыре года жизни, – сказал Старик. – Не отбирай их у него.
Подняв голову, я поглядел ему в глаза.
В мои собственные глаза.
Эти глаза завораживали меня и внушали отвращение. Они были темно-карими и гнездились среди накопившихся за целую жизнь морщин. Я работал с ним с того дня, как поступил на станцию «На вершине холма», и эти глаза по сей день оставались для меня загадкой – совершенно непроницаемые. Они заставляли меня чувствовать себя так, как чувствует себя мышь под взглядом змеи.
– Не в мальчишке дело, – сказал я. – Вообще во всем.
– Я знаю.
– Я только сегодня вечером его встретил, я хочу сказать – Филиппа. Хоукингс – он был всего лишь новый рекрут. Я едва его знал.
Старик закрыл бутылку «Гленливета» и убрал ее назад в бар. А я и не заметил, что все это время пил.
– Я все забываю, каким эмоциональным был в молодости, – сказал он.
– Я вовсе не чувствую себя молодым.
– Подожди, пока доживешь до моих лет.
Не знаю наверняка, сколько лет Старику. Для тех, кто играет в эту игру, существуют медикаментозные способы продления жизни, а Старик играет в эту паршивую игру так долго, что практически уже заправляет ею. Мне известно одно: он и я – один и тот же человек.
Внезапно мои мысли приняли неожиданный оборот.
– Черт бы побрал этого идиота! – выпалил я. – Что он вообще делал за пределами периметра?
Старик пожал плечами.
– Любопытство. Все ученые любопытны. Он что-то увидел и пошел посмотреть… Оставь, малыш. Что сделано, то сделано.
Я поглядел на памятную записку самому себе.
– Мы выясним.
Он положил подле моей записки вторую.
– Я взял на себя смелость написать это для тебя. Думал избавить тебя от боли ее составлять.
Я пробежал текст глазами. Это была та самая бумага, которую я получил вчера. «Хоукингс подвергся нападению и был убит Сатаной вскоре после полуночи по местному времени, – процитировал я. – Примите меры предосторожности, чтобы предотвратить распространение слухов».
Меня захлестнуло отвращение.
– Вот потому-то я и собираюсь взорвать всю эту дрянную систему. Ты думаешь, я хочу стать человеком, который способен отправить на смерть собственного сына? Ты думаешь, я хочу стать тобой?
Это его задело. Долгое время Старик стоял передо мной молча.
– Послушай, – наконец сказал он, – помнишь тот день в музее Пибоди?
– Сам знаешь, что помню.
– Я стоял тогда перед той фреской и всем своим сердцем – всем твоим сердцем – желал увидеть настоящего, живого динозавра. Но и тогда, даже восьмилетним мальчиком, я знал: такого не случится. Есть вещи, которые просто не могут произойти.
Я молчал.
– Господь вручает тебе чудо, – сказал он. – Не отказывайся от него.
Потом он ушел.
А я остался.
Дело было за мной. Два возможных будущих лежали бок о бок на моем столе, и я мог выбрать любое из них. Вселенная по природе своей нестабильна в каждом мгновении. Если бы не были возможны парадоксы, никто не стал бы тратить силы на то, чтобы предотвратить их. Старик доверил мне взвесить все существенные факторы, принять верное решение и жить с его последствиями.
Это было самое жестокое, что он когда-либо проделывал со мной.
Мысль о жестокости напомнила мне о глазах Старика. Глаза – настолько глубокие, что в них можно утонуть. Глаза – настолько темные, что нельзя сказать, сколько трупов погребено в них. И после стольких лет работы с ним я все еще не могу сказать, это глаза святого или самого черного человека на свете.
Передо мной – две памятные записки. Я потянулся за одной, помедлил, убрал руку. Внезапно выбор перестал казаться мне столь уж простым.
Ночь была противоестественно тиха. Словно бы все в мире затаило дыхание в ожидании моего решения.
Я потянулся за памятными записками.
Я выбрал одну.
Цыганский вор
Среди двух десятков заснеженных гор единственной движущейся точкой был глаз Ворона. Небо было синее, воздух морозный. Борода у Ворона заиндевела. Извилистая дорога убегала вдаль – черная, сухая и пустынная.
Наконец, убедившись, что больше на дороге никого нет, Ворон опустил бинокль. Спуск к шоссе был крут. Ворон трижды падал, пока пробивался и оскальзывался между сугробами. Грузовик ждал его, работая на холостом ходу. Он потопал по гудрону, чтобы сбить с ботинок снег, и забрался в кабину.
Энни смотрела, как он закрывает дверцу. Она улыбнулась ему тепло и приветливо, однако в этой улыбке промелькнул страх перед мужчиной – стремительно, словно зеленый луч на закате, исчезающий так быстро, что ты и не увидишь его, если не знаешь, что он там есть. «Это же был не я, детка, – хотел он сказать. – Никто и никогда больше не поднимет на тебя руку». Однако он ничего не произнес. Можно наплести с три короба, и кто тебе помешает? Пусть она судит его по его поступкам. Ворон не сильно-то верил в слова.