Я не выдержала и закричала:
– Какое мне дело до них?! Да пусть хоть сдохнут все! Хоть в тюрьму всех пересажают – мне все равно. Я не хочу никого видеть, просто хочу покоя!
В дверь постучали. В класс, обмахивая вспотевшее лицо платком, зашел директор.
– Обсуждаете уже? Эх, ситуация…
Историк сказал:
– Милицию не хочет.
Директор развел руками:
– Это, конечно, скандал на всю область, что уж говорить.
– Но решать ей, – вмешался историк.
Директор снова вытер лицо платком:
– Так-то оно так. Но нам что делать? Эти два в комсомоле не состоят – из школы их выгонять перед концом года? А Пашке это вообще волчий билет – куда он поступит? Эх, сломана жизнь у парня. Так ты скажи кто. Хоть нам скажи, а то они молчат. Вон – сидят в моем кабинете.
Я молчала. Что было говорить? Было невыносимо стыдно.
Директор предположил:
– Владек? И запугал остальных, чтоб молчали?
Я ничего не говорила.
– Эх, все равно как соучастники пойдут… – сказал директор и вышел.
Историк помолчал, а потом спросил:
– Скажи, как скоро отец твой приедет? Он же собирается забрать тебя обратно?
– Не знаю… – призналась я.
– Может, дать ему телеграмму? Чтобы приехал за тобой?
Мои чувства смешались. С одной стороны, мне захотелось крикнуть: да! Пусть поскорее заберет меня отсюда! С другой – вот получит он телеграмму, приедет, узнает обо всем. А дальше? Вторая история, да еще какая…
– Нет, ни в коем случае. Папу нельзя беспокоить – у него сердце больное. Ни в коем случае нельзя ему рассказывать! И насчет милиции – не надо ничего. Не зовите вы никого.
– Тут я ничего сказать тебе не могу – не от меня зависит. Ну хочешь… Или вот как… Вот что я могу для тебя сделать: дам тебе все книжки, всем обеспечу – заниматься будешь дома, а в школу придешь только на контрольные? Это я с директором договорюсь сейчас. До испытаний всего ничего. Где надо непонятное объяснить – придешь позаниматься после уроков. Как?
И я подумала: мне не надо будет выходить из дома – какое облегчение. И с радостью, едва сдерживая слезы, согласилась.
Историк улыбнулся:
– Н-да… Так будет лучше. Я надеюсь, по крайней мере.
– А можно я буду приходить к вам домой, не в школу? – Мне было неуютно здесь, я подумала, что все равно могу встретиться здесь с кем-то из троицы.
Но историк нахмурился:
– Понимаешь, Нина. Я ведь живу один. И после того, что случилось, может быть нехорошо… Я же говорил тебе – в деревне свои правила. Одним словом, лучше здесь, в школе. – Он выглянул в коридор. – Синицын, проводи Нину домой!
Глава 13
Мы шли по улице. Ласково грело весеннее солнце. Повсюду желтели одуванчики, у плетней зазеленела молодая крапива. Я вдруг, за всей этой серой пеленой, заметила это. Мне подумалось, что, может быть, пройдет время и все забудется. Будет такая же весна, а я и не вспомню. Я буду идти по Чистым прудам в легком пальто и в туфлях на каблуке. И если в разговоре возникнет что-нибудь про Минск или Белоруссию, я нахмурю лоб: «Что? Белоруссия? Никогда не была». И ничего при этом не почувствую.
Леша сказал:
– Знаешь, Нина. Давай дружить. Я, ты и Роза. Что нам эти придурки!
Я молчала. Что станут говорить в деревне про хорошего мальчика Лешу? Что скажет его партийный папа?
– Нет, правда. Ты хорошая девчонка. Помнишь, я пластинку разбил? Я в ту минуту как раз и понял, что ты мне нравишься.
Я почувствовала, что время для таких разговоров совсем неподходящее. Я этого сейчас не хотела. Ни любви, ни чувств, вообще ничего. Только спокойствия и одиночества.
– Леша…
– Подожди. Я хочу объяснить – послушай логику – про тебя никто и слова плохого не скажет. Не посмеет. Я всем рты позакрываю.
– Леша… Ты очень и очень хороший. Но ты не должен исправлять… Я сама виновата.
– Эти люди – их просто не будет. Как страшный сон. Что они тебе? Я давно понял – что просто надо пережить все это детство, дождаться взрослости, когда все зависит только от тебя, понимаешь? Я никому не говорил никогда. Но, как тебе сказать… В общем, после смерти матери отец оставил меня, не захотел заниматься мной. Я ведь до пяти лет в доме ребенка жил. Это потом он женился, забрал меня.
– Не знала. Тебе было так трудно, наверное…
Но Леша, не слушая меня, продолжал:
– Я все понял тогда, еще в доме ребенка. Можно рассчитывать только на себя. И главное – дождаться, когда не будешь ни от кого зависеть. Когда сам можешь решать. Нам с тобой осталось немного, капельку – и ты увидишь, как все изменится. Не твой отец будет решать, где тебе быть, а ты сама. И люди эти – они просто испарятся из твоей жизни.
Мы подошли к дому тетки. Я беспокоилась за Лешу, не хотела, чтобы его видели со мной. Прощаясь, Леша недолго подержал меня за руку. Его рука была горячей. И я подумала: как и его сердце. Почувствовала, что не осталась одна со своим горем, что Леша всей душой болеет за меня, и мне стало хоть чуточку, но легче.
На другой стороне улицы остановилась машина. Из нее вышли Лешин отец и милиционер Дзюба – Олин отец. Все друг друга, конечно, знали в той деревне.
Лешин отец по-доброму улыбнулся мне:
– Здравствуй, Нина. – И кивнул Леше: – Пойдем, дело одно есть.
Леша, как мне показалось, напрягся и пошел вслед за отцом. Я совсем по-другому теперь отнеслась к Лешиному отцу. И его улыбка не казалась мне такой же искренней и доброй, как раньше.
Старшего Дзюбу я тоже уже встречала: белобрысый толстяк с выпученными влажными глазами. Он вразвалочку, поглаживая усы, подошел ко мне:
– Ну сканда-а-ал. Сканда-а-ал. Баба хвостом мелет, да никто ей не верит. Здесь побалакаем или в хату зайдем? Здесь. Мне тут рассказали… Ну надо ж… Сколько работаю… Как же ж тебя угораздило так? Может, ты что не так сделала, пококетничала там, позаигрывала? Ну, как обычно у вас бывает? А они не поняли? Парни – что с них взять?
Какой же он был противный! Не увидела я в нем сочувствия, лишь интерес: он лопался от праздного любопытства и не мог этого скрыть. Совсем не жажда справедливости двигала им. Я поняла, что, расскажи я хоть что-то, он ухватится за меня, как паук, и будет допытываться о подробностях, смаковать их, прикрываясь своей должностью, а к вечеру вся деревня загудит, как улей, получив новую пищу – свежие сплетни.
Милиционер, подтверждая мои мысли, шепотком доверительно заговорил:
– Ты пойми, мне надо все-все знать. Работа у меня такая. Ты мне все расскажи, как было, и виноватые, гады эти… – тут он потряс кулаком куда-то в сторону, – будут наказаны по всей, можно сказать, строгости!
Я молчала.
– Мне надо все-все знать, – повторил он. – Работа такая. Ты мне скажи. У тебя ж уже были ну… как сказать-то… мужчины? – И, увидев мои удивленные глаза, добавил: – Работа такая у меня. Ты девка видная. Из Москвы. А у вас там черт-те что. Преступники. Не то что у нас. Так в деревне балабонят, что… Ну что и раньше… Так что?
– Я заявление писать не буду, – отрезала я.
Он опешил:
– Как не будешь?
– Не буду, и все.
– Жалеешь кого или боишься, что ли?
Я стояла на своем:
– Просто не хочу. Не было ничего.
– Ты не хочешь, чтобы наказали, что ли? По этому Лобановскому давно, конечно, тюрьма плачет. Да все по возрасту не подходил. А тут дело такое, – он хохотнул, – интимное.
– Не буду писать.
– Слушай. – Он придвинулся ко мне, и от него пахнуло дешевым одеколоном: – Мне и лучше – работы меньше. Но ты мне-то хоть расскажи? Мне ж все равно надо знать. Так сказать, на будущее чтобы. И работа такая у меня.
Я молчала. Мне хотелось сбежать от него, но проклятое воспитание, слова отца, что нельзя грубить взрослым, звучали у меня в ушах. Ты знаешь, Лиза, если человек старше тебя, но ведет себя с тобой без уважения – не терпи. Это я тебе, твоя бабушка, разрешаю. Не повторяй моих ошибок.
А он все продолжал:
– Но ты точно потом не передумаешь? Не будет потом проблем-то у меня?
– Не будет.
Он придвинулся еще ближе:
– Ты мне только скажи, ну просто мне – который? Или все трое? – Он подмигнул.
– Никто, – ответила я.
– А может, и правильно. Разбитого не склеишь, да? Все равно видать. – Он неприятно захохотал и, посвистывая, пошел к машине.
Я вошла в дом. За пустым столом сидела хмурая тетка. Рядом плакала, утираясь платочком, бледная женщина. Уже видела ее – она была продавщицей в магазине. Пашкина мать.
Тетка кивнула мне:
– Садись, разговор есть.
Я, конечно, не думала, что будет легко, но прихода Пашкиной матери не ожидала. Подумала: сейчас начнет обвинять меня.
Женщина повсхлипывала и начала:
– Люди балаболят… А Пашка мой молчит как не знаю кто…
Тетка принесла ей воды и вмешалась:
– Ну будзе, Пелагея.
– Паша у меня вумный. Слабохарактерный только. Ото ж батька-покойник. Как выпить зовут – и нет его. Пьянка и сгубила. Я ж сама Пашку-то ро́стила. Ничего не жалела, последний кусок. Легко ль мне пришлось? Эх, грех… – Пелагея замолчала.
Я спросила тетку:
– Можно я пойду лягу? Зачем это все выслушивать?
Но тетка вздохнула:
– Сядь. Не убудзе. Перад людзьми няудобна.
– Ты ж пойми, девонька, – продолжала Пелагея, – он неплохой же, Пашка мой. Дружки это его. Уж сколько раз я говорила, и кричала, и уговаривала – брось ты их, добра не будет. И что – так и вышло. Все Владек с евреем этим. Поляк этот – черт. Как земля носит? Что он, что батька его.
Я не выдержала:
– Зачем вы мне говорите это?
– Так Пашка-то… Молчит как не знаю кто. Но что ж это? Как ни крути – а институт теперь – тю? Я так понимаю?
Пелагея снова заплакала. Тетка стала утешать:
– Ты, Пелагея, не спеши. Не гони коней-то.
Пелагея помялась и шепотом спросила тетку:
– Как бы она того… не понесла?
Тетка перекрестилась:
– Господь милует. Управимся як-небудзь.
Пелагея вздохнула с облегчением и снова принялась за свое: