Однажды ты узнаешь — страница 26 из 36

Война изменила мое положение в деревне. Я в один миг перестала быть «заразной». Сразу же прибежала Роза, и никто ей и слова не сказал. Мы говорили с Розой про Пашку, и она сказала: «Знаешь, после того случая… ну, с тобой… он другой стал. Молчаливый, придавленный… Перестал с этими якшаться…»

А я это тоже уже поняла. Он пришел вечером, накануне, постучал в окно. Я не хотела выходить: темно, мало ли что. Ученая стала… Открыла окно и шепчу: чего тебе? А он мнет кепку свою и молчит.

Не стала дожидаться – захлопнула окно. Больше не видела его – на следующий день он и ушел. Письмо оставил, скажу по памяти – много раз перечитывала его:

«Нина. Как трудно это писать… ты прости меня, Нина. Тысячу раз готов повторить, но ты не поверишь. Ты меня презираешь и правильно делаешь. Я мразь последняя. И никакого оправдания мне нет. Трус я. Одно хочу сказать – я не знал, что он собирался сделать. А когда понял – побоялся. Черт его знает почему. И он потом распустил слухи, чтобы от себя вину отвести, что и мы с Симой тоже. Ты не думай, что я безнадежный. Я много думал об этом. Я докажу. Я искуплю – вот увидишь. И тогда простишь. Уверен, что простишь. Паша».

Мы мало знали про первые дни войны. Никакой связи с городом у нас не было, ходили в соседнюю деревню – Жортай, там узнавали. Но все-таки как-то донеслось и до нас: немцы бомбили Минск. По-моему, двадцать четвертого это началось.

Для меня Минск был лишь точкой на карте, я никогда там не была, не видела его домов, площадей, проспектов, но все-таки он был наш, советский. Меня это поразило – как его могли бомбить?

К нам с Розой пришел Леша и сказал:

– Говорят, из Минска бегут беженцы. Еще говорят, немцы шесть раз уже налетали на Минск, но были отбиты.

– Так как же отбиты, если говорят, что бомбили? – не понимала я. Отовсюду приходили противоречивые слухи, и мы не знали, чему верить.

Роза, моя добрая хрупкая Роза вдруг встала и сказала:

– Как я ненавижу Гитлера! Готова своими руками его убить! Я бы не побоялась, ни секунды бы не колебалась. Он сам сатана. Я желаю, чтобы он сдох, как собака!

Мы долго в тот день разговаривали с Лешей и Розой и все-таки сошлись во мнении, что даже если и бомбили (если это не слух), то наша авиация это допустила по какому-то недосмотру, случайно. Немцы взяли нашу армию врасплох. Сейчас наши все силы стянут и дадут мощный отпор. Я помню воодушевление Леши, когда он это говорил. И я ему, конечно, верила.


Через несколько дней директор школы собрал нас и сказал:

– Дети, послушайте меня! Немцы – порядочные люди. Да-да! Я это хорошо знаю. Я это помню с империалистической войны. Это культурная, передовая нация, дети. Они обращались с населением очень вежливо, остались самые добрые воспоминания. Самые добрые. Скажу больше – нам есть чему у них поучиться, дети: они пунктуальные, обязательные, основательные. Я думаю, дети, что нам не о чем волноваться.

Мы уважали директора и хотели верить ему. Но не давала покоя мысль: если они порядочные, то как же так – исподтишка нападать?

В тот же день кто-то ходил в Жортай и рассказал, что немцы по всем границам отброшены обратно. На границах идут страшные кровопролитные бои. Красная армия взяла в плен пять тысяч немцев и привела в негодность триста танков, сбила за один вчерашний день шестьдесят пять самолетов. Наши потери – семнадцать самолетов. Все нападения фашистов в Молдавии и на Украине отбиты. Советские войска отвоевали Перемышль, а авиация сожгла румынский порт Констанцу. Немцам приходится трудно. Мы радовались – победа близко. И не придется нам ничему учиться у пунктуальных, обязательных и основательных немцев.


А тридцатого июня над лесом показались самолеты. Сначала один. Летел низко над лесом, словно что-то высматривая. Потом показались еще два. Какой-то мальчишка крикнул:

– Немецкие двухмоторные!

Все стали спорить, что не может быть. Но Лешка возразил:

– А где звездочки у них?

Все замолчали. Вскоре показалась целая армада самолетов. Может быть, сто. Летели рядами, как на параде. А мы все недоумевали: как же их не сбили зенитки на подлете к Минску? Где же наши самолеты?

Через несколько дней стало известно, что Борисов сдан – бои сдвинулись на восток. Какой довольный ходил Лобановский – это надо было видеть! Он уже тогда не скрывался. А мы были растеряны: что делать? Чего ждать?

Как-то утром в окно постучал Лешка:

– Пашку убили!

Оказалось, что ночью к Пелагее приходил какой-то парнишка, по-видимому дезертир, бежавший домой с фронта, и рассказал: Пашку ранило в живот при обороне переправы через Березину. И снова мы слышали крики Пелагеи, женщины ходили обливать ее водой, успокаивали, боялись, что наложит на себя руки.

Еще паренек сказал, что на фронтах с Румынией и Финляндией наши войска уже воюют на их территории, что только вокруг нас бои идут – больше нигде, и что это военная тайна.

Смерть Пашки стала первой. Было сложно в нее поверить. Пашка убит. Казалось, недавно приходил ко мне, и я его ненавидела, прогнала. А теперь его не стало. И звучало так странно: оборона переправы через Березину… Неужели Пашка, этот трусливый, нерешительный Пашка мог что-то оборонять? Наверное, у него было оружие, и он стрелял. И может быть, убил кого-то. Оказалось, что всего за несколько дней Пашка перестал быть тем Пашкой, которого мы знали. Он стал солдатом-добровольцем, сражался, защищал Родину.

Мы ходили подавленные и не знали, что делать с этим потрясением. Все стало нереальным. Мы не видели убитого Пашку, для нас, по сути, ничего не изменилось. Мы жили в безвестности, и с каждым днем нам казалось, что ничего плохого больше не произойдет.

Через десять дней в деревню пришли немцы. Показались на опушке леса, шесть человек с автоматами на мотоциклах. Построили нас. Один из них довольно сносно говорил по-русски. Как я потом узнала, он был поляк, живший на австрийской территории. Тут же хлопотал наш директор школы – в плену кое-как выучил немецкий и теперь с радостью встречал наших завоевателей и пожимал им руки. Я ожидала, что немцы должны были быть какие-то особенные, огромные, чуть ли не с рогами, но нет – они оказались обычными. Так и не скажешь на первый взгляд, что чем-то отличались от наших мужиков. Переодеть их – и все, наши.

Как только все построились, выскочил, оттолкнув директора, Вацлав Лобановский. Я не слышала, что он говорил, но главный немец заулыбался, загоготал «гут, гут» и похлопал Лобановского по плечу. Так Лобановский сделался старостой. Переменился как по мановению волшебной палочки. Будто выше стал, выправка появилась. Он развернулся спиной к немцам и оглядел нас уверенным, хозяйским взглядом, от которого у меня по спине побежали мурашки. Леша, который стоял рядом со мной, как-то почувствовал это и незаметно взял меня за руку.

Никто не стрелял в нас, но страх уже парализовал людей. Страх, что есть сила, которая может внезапно прийти в эту спрятанную ото всех деревеньку и заставить нас делать все что угодно. И эта сила была на стороне таких людей, как Лобановский. Не сами немцы пугали нас, а то, что они давали власть Лобановскому и таким, как он. К тому же мы уже знали, что убили Пашку. Такие, как они, а может быть, и эти – как знать.

Уже нашелся кто-то, кто вслед за директором шептал: не такие уж немцы плохие. Что такого сделали? Ничего. Никого не убили, даже шоколадки детям раздали. Порядки свои наведут, так может, и лучше жить станем. Тут же воспряли те, кто недолюбливал советскую власть и кого в свою очередь не любили колхозники. Такие, как Вацлав, почувствовали, что настал их час. Стали поддакивать. Именно они полушепотом забубнили: что нам советская власть? Голые-босые ходим. А тут церквы пооткрывают. Что плохого-то? А тут трудишься, а толку – шиш. Даже школы платные сделали, не говоря уж про институты. Детям одна только и дорога – в колхоз за трудодни.

В это время, пока рассуждали, жена Лобановского уже прытко метнулась домой, притащила хлеб-соль, чарки. Подавала, наливала и беспрестанно кланялась немцам. Так-так – кивал Лобановский, которому у нас на глазах выдали винтовку. Владек, уменьшенная копия папаши, причесанный на пробор, стоял рядом и заискивающе улыбался. Я никогда не видела, чтобы он так улыбался: обычно лицо его выражало презрение, насмешку, а в тот день он вдруг стал похожим на пятиклассника-отличника. Директор в эйфории крутился рядом, пытался вспомнить немецкие слова и сиял от счастья. Все они словно принимали дорогих гостей и совсем позабыли, что гости эти были незваными.

А тем временем немцы спросили: кто тут у вас евреи? И Лобановский тут же уверенным жестом пригвоздил: а вот эти, эти и вот эти. Аксельроды, Кац и Фишманы. Директор был тут же и радостно соглашался: да-да, это еврейские семьи. Мы еще не знали, что это значило. А немцы сказали: пусть собираются, всех повезем в город – будут с другими евреями жить. Не было криков – люди пожимали плечами и думали только о себе. Ну увезут евреев – что такого? Лишь бы нас не тронули.

Но я помню глаза Розы. Ее испуганные глаза. Моя Роза… Она сразу все поняла. Я попыталась подойти к ней, взять ее за руку, но какой-то немец оттеснил меня – «цурук». И Леша потащил меня назад, в толпу. Еврейские семьи отправились по домам собирать вещи, которые им разрешили взять с собой, а немцы разделились и пошли с ними. Остался только тот, который разговаривал по-русски. Лобановский, посмеиваясь, стоял с ним и уже раскуривал немецкие сигареты. Говорил: «Большевик капут». Мгновенно выучил. Это было несложно: немцы озвучили его давнюю мечту.

Еще я запомнила, как Сима пытался поймать взгляд Владека, все оборачивался, ждал, наверное, какого-то знака. Но Владек и вида не подал, что Сима его друг. Улыбался и заглядывал в рот немцам.

Тем временем мы с теткой вернулись в дом, Леша провожал нас. Я думала только о Розе: куда ее увезут? Сможет ли она писать мне? Смогу ли я ее навестить? А вдруг уеду все-таки в Москву, не узнав ее нового адреса? Вот такая я, Лиза, была наивная – сейчас даже сложно поверить. Наверное, так устроен человек: до последнего не верит, что с ним происходит что-то плохое.