Однажды ты узнаешь — страница 31 из 36

е большее, что могу, и самое правильное – показать Розе, что ее дочь в безопасности, что я позабочусь о ней. Я прижала к себе девочку и изо всех сил побежала с ней в сторону леса. Мелькнула мысль: «Эти гады могут и передумать и выстрелить в ребенка». Я понеслась еще быстрее. Но уже не для себя. Для безымянной девочки, этого еврейского ребенка в немецком тылу. Добежав до деревьев и спрятавшись за ними, я оглянулась: немцы подвели Розу к догорающему клубу. Автоматная очередь. Тишина.


Я еще крепче прижала девочку к себе. Руки дрожали. Меня бил озноб, и сквозь тонкую ткань изодранного платья, в котором я выбежала из теткиной хаты, я почувствовала тепло девочки, она была непривычно мягкая. Как будто из другого мира, где не стреляли автоматы и не взрывались снаряды, где не слышалась чужая речь, где еще помнили ароматный запах хлеба. Вдалеке горела деревня… Девочка еще ничего не знала о войне. Я посмотрела на нее: совсем не похожая на Розу. Светлые волосы, голубые глаза. Славянский ребенок.

Я подумала: теперь ее жизнь целиком зависит от меня. Это испугало меня. Кем я была и что умела? Что я могла сделать для нее? Самое большее, чего я достигла, – лежать под Владеком и молчать, а потом так же молча продолжать жить и не видеть об этом сны, словно ничего и не было. Я злилась и на себя, и на Розу: «Ах, Роза, как ты ошиблась! Я слабая, беспомощная, как и твоя дочь. Это мне нужна защита. Ты выжила, научилась защищать ее. Как ты могла оставить ее со мной? Со мной?» Я шла и повторяла: «Я не имею права погибнуть, я не имею права погибнуть». Мне показалось, что, несмотря на вонь гари, сопровождавшую меня от деревни, я чувствовала, как девочка пахнет молоком и чем-то другим, приятным. Я вспомнила: детством! Так пахла моя детская одежда, которую мать хранила в чемодане. «Мама, где ты теперь?»

Надо было куда-то выбираться. Я подумала: надо идти к партизанам, наверняка в отряде есть женщины, которые знали Розу и смогут позаботиться о ребенке лучше, чем я.

Деревья тревожно шумели вокруг, под ногами трещали сучья – идти тихо не получалось. Я сбилась с пути и снова оказалась в болоте. Не понимала, где я. Вскоре встретила двоих: незнакомого старика и Пелагею – она узнала меня. Они выбирались с острова, но наткнулись на немцев, в панике побежали и теперь не знали, куда идти – солнце было скрыто за тучами, сориентироваться было сложно. Поняв, что я тоже не имею представления, куда идти, старик разочарованно чертыхнулся.


Мы стояли по колено в болоте. Черная вода кругом, холодно, стыло, хоть и лето. Где-то вдалеке слышалась немецкая речь. Их искали. Выйти в деревню, схорониться не было никакой возможности – только замереть и не двигаться. Заморосил дождь. Вода теперь была везде.

Я с ужасом думала, что делать, если проснется ребенок. Об этом беспокоились и остальные – тревожно поглядывали на меня.

Девочка открыла глаза и закряхтела, я стала изо всех сил качать ее, прижимая к себе, все сильнее и сильнее, но она недовольно сморщилась и начала вертеть головой.

– Цыцку шукае, – объяснила Пелагея. Она ловко нажевала каких-то крошек хлеба из кармана, оторвала от платка кусок материи, обернула ею кашицу и сунула в рот девочке.

Девочка мирно засосала, успокоилась, но не уснула. Насколько этого хватит? Я не знала. Вспомнила про немецкую шоколадку, но она выпала куда-то, пока я бежала. Время шло. Я чувствовала на себе напряженные взгляды. Пелагея начинала что-то неслышно говорить, но быстро умолкала и отводила глаза. Старик вздыхал. Вдруг послышалось: «Партизайнен, выходи!»

Ребенок выплюнул тряпицу и слабо запищал – я крепко прижала его к себе, получше укутала в одеялко и снова стала трясти – я не знала, что еще можно было делать. Девочка не унималась, кряхтела все громче. Старик, седой, но еще крепкий, жилистый, навис над ней, протянул ручищи:

– Дай покачаю.

Но что-то злобное было в его взгляде, и я отказалась:

– Нет! Сама, сама смогу. Она сейчас уснет.

Старик снова сказал:

– Дай, у мяне внуки, я знаю як…

Пелагея прошептала:

– Дай я возьму, ты ж устала, бедная. У меня успокоится, я большая, теплая.

Я передала ей ребенка – на ее большую уютную грудь. Пелагея быстро глянула на старика и, отвернувшись, наклонилась вниз, к воде.

Я засипела. Голос от неожиданности пропал:

– Что ты делаешь? Что?

Ужас охватил меня. Такой, какого не было ни до, ни после. Я хотела броситься к бабе, но старик опередил: схватил и зажал рот крепкой мозолистой рукой, пахнущей тиной:

– Все через него погибнем, дура! Оставь!

Я из последних, непонятно откуда взявшихся сил оттолкнула старика. В воде, все еще укутанный в тряпки, лежал ребенок. Безжизненное, бледное лицо его было скрыто водой. Я схватила ребенка, перевернула вниз головой и затрясла. Никто не учил меня, я сама знала, чувствовала, как надо. Девочка ожила. Она кричала на весь лес, и я радовалась ее крику. Как радовалась потом крикам всех младенцев, которых принимала. Каждый из них стал для меня моей маленькой победой, моей девочкой. Я снова и снова возвращалась в тот день, когда спасла ее.

Пелагея и старик бросились от меня прочь, я побежала в другую сторону. Я ждала расправы, слышала голоса и автоматные очереди, но и в тот день мне удалось избежать смерти.

Глава 18

Ночь была страшной. Присесть было некуда – всюду, куда ни глянь, вода. Руки мои отваливались – девочка хоть и была маленькой, но от усталости казалась мне очень тяжелой. Я кое-как примотала ее к себе и привалилась спиной к небольшому дереву, одиноко торчавшему из болота. Скоро стемнело. У меня от изнеможения закрывались глаза, но спать я боялась – опасалась, что ребенок может выпасть, а я не замечу. Ее беспомощное тельце в воде все еще мерещилось мне. Болотные блуждающие огни окружали нас: голубой свет вспыхивал то тут, то там, где-то совсем рядом протяжно мычала выпь, что-то ревело, хохотало и булькало, но мне, если честно, было уже все равно. Не страшнее немцев с их автоматами. Думала об одном: поскорее найти людей и отдать им ребенка, не допустить, чтобы малышка погибла в том проклятом болоте. А что уж со мной будет – все равно. Об этом не думала.

С рассветом двинулась в путь. Дождь уже не шел. Поплутав, совсем обессилев, когда уже думала, что никогда не дойду, я вдруг услышала крики. Голосили женщины. Пошла – и снова каким-то чудом оказалась в деревне. Она, словно магнит, возвращала меня к себе: смотри на меня, смотри. И никогда не забывай, что со мной сделали. Я и не забываю. Даже если бы захотела – не смогла бы. Еще горячие, отдающие жаром пепелища домов напоминали кровоточащие лунки от выдранных зубов. Печные столбы. Яблони с заскорузлыми стволами и обугленными ветками стояли не шелохнувшись – немые свидетели ужаса, который здесь произошел. Я шла, прижав к себе девочку, боясь поднять глаза. Так было легче – не видеть всего целиком. Привыкнуть. Оттянуть время. Смириться. Я смотрела на дорогу, подернутую следами танковых гусениц, на валяющийся брошенный ботинок, пятна крови на траве, гильзы. Немцев уже не было – жители, не опасаясь, бегом возвращались в деревню в надежде найти своих близких. И находили. Немцы заперли всех, кого смогли найти, в клубе. И подожгли.

Я положила ребенка на траву и присела рядом – мои руки гудели, ноги не шли. Мне нужно было отдышаться перед тем, как двигаться дальше. Перед тем, как в последний раз увидеть Розу.

Я услышала, что кто-то зовет меня, и обернулась. Леша, весь чумазый, заросший, с винтовкой на плече, бросился ко мне, обнял. Я не видела его почти два года. Столько длилась наша с ним размолвка. Я даже не знала, жив ли он. Леша заговорил первым:

– Нинка, я так искал тебя! Боялся, что немцы схватили.

Мы обнялись. Я заплакала:

– Где же вы были? Где партизаны? Как же так? Как вы допустили – деревни нет…

Леша стал оправдываться:

– Мы пытались, Нинка. Ты же слышала бои. Большие потери, огромные… Нас зажали в этом проклятом болоте, рассеяли. Думал, в этот раз точно конец.

Тут девочка, завернутая в чумазое одеялко, заплакала.

Леша удивленно вскрикнул:

– Это же Маша! А где же Роза? Ты видела ее? Она же должна была остаться на острове!

– Там. – Я показала рукой на сгоревший клуб.

– Не может быть! Что ты говоришь такое? – не верил Леша.

Я кивнула. Он остолбенел сперва, потом бросился к клубу… Выбежал, снова вернулся… Потом вышел, сел на землю и заплакал:

– Что же они, гады, сделали…

Настал мой черед – прощаться. Роза лежала на траве перед клубом. Она была все такой же красивой, смерть словно не коснулась ее. Оставила только россыпь красных пятен у нее на одежде.

Мы вместе плакали с Лешей, не в силах утешить друг друга. Не было никаких слов, способных сделать это. Пишу – и сейчас ничего не вижу от слез, ни строчки.

Тетку, мою, Алесю Ахремовну, мы нашли в нашем убежище – она задохнулась от дыма.

Мы похоронили Розу и тетку возле сгоревшего дома Аксельродов. В палисаднике, который так любила Роза.

Плач не стихал – уцелевшие жители возвращались в деревню хоронить своих мертвецов. И все-таки жизнь продолжалась: заметив, что у нас ребенок, кто-то принес нам хлеба, кто-то – чудом уцелевшую крынку молока.

Не помню, сколько времени прошло, а Леша все сидел возле могилы и повторял, не слыша меня:

– Что же делать, что же делать…

Мы оба, потрясенные и усталые, не могли сдвинуться с места. Когда девочка снова стала плакать, Леша очнулся:

– Вот что… Надо пробираться в отряд – а дальше видно будет.

Мы вышли из деревни, и сразу стало легче: то, что произошло с нами всеми в те дни, стало превращаться в прошлое. Если не думаешь о чем-то, оно в этот самый миг уже превращается в прошлое, даже если ты этого не хочешь. Такова жизнь, Лиза.

– Командир что-нибудь решит, – стал рассуждать Леша. – Может, на Большую землю тебя отправит. В Москву, как ты и хотела.

Я вздрогнула от этих слов. В Москву. Опять. Впервые в жизни не хотела туда. Я стала другой. И Москва сделалась чужой для меня. Все, что со мной случилось, изменило меня. Я вдруг ясно почувствовала, что морок, это непреодолимое желание вернуться, прошел. Мне больше нечего было там делать. Я освободилась. Я стала другой.