— Ты понимаешь, что такое алкоголик для общества? Алкоголик для общества — это все равно что еврей для нациста! Знаешь, в чем твоя главная ошибка?.. А она ведь, в конечном счете, и лежит в основе той цепи заблуждений — а если по-честному, то преступлений, да-да, преступлений, — которые низвергли тебя до статуса отщепенца. Твоя главная ошибка в том, что ты без должного уважения относишься к социуму. Нет, ради Бога! Хочешь — противопоставляй себя обществу, борись с ним, делай что-нибудь! Ну, пойди, я не знаю, к Лимонову, запишись в партию. Будь «за», будь «против», но делай же хоть что-нибудь! Слишком ты, братец, пассивен для нигилиста. Знаешь, в чем твоя главная ошибка? (В риторическом запале Эйнштейн способен насчитать штук десять главных ошибок и задать столько же последних вопросов.) Ты думаешь, что саморазрушение — не грех. Что это касается только тебя. И думаешь ты так в силу закоренелого эгоцентризма и нарциссизма. До тебя никак не дойдет, что любая твоя проявленность в этом мире всегда соотнесена с социумом, какой бы ты там ни был весь из себя утонченный и особенный. Куда ты, блядь, крадешься? Да пожалуйста! Да ради Бога! Пей, если хочешь, все равно тебе сейчас под капельницу. Мне тоже плесни. Лед не забудь. Да… И все это, конечно, от жалости к себе. А ты забудь про себя! Все! Нет тебя! Ты умер! Повесился! И вот теперь, когда ты свободен, начинай действовать. И пожестче, пожестче с самим собой!
Эйнштейн остановился рядом с фотографическим портретом своего дедушки в Берлине весной сорок пятого. Галифе, усы, красавец. Дедушка Эйнштейна, начав рядовым, прошел всю войну, дошел до Рейхстага капитаном и на его стенах выбил из табельного оружия слово ХУЙ. Эйнштейн черпнул вдохновения у дедушки и продолжил:
— Твоя главная ошибка — это страусово нежелание признать, что война — единственный способ существования человечества. Не имеет значения, нравится тебе это или нет, просто другого способа не изобрели. Тебе вот и Мишенька Генделев скажет, что все мы живем на три темы: война, любовь и смерть. А если ты оставляешь только любовь и смерть, то, конечно, у тебя будет депрессия. Нельзя отказываться от войны. Треугольник сохраняет равновесие, а дихотомия сжирает сама себя. Без войны ни любви у тебя не будет настоящей, ни смерти достойной. Тебе тяжело? Ты думаешь, тебе плохо? Давай-ка я тебя на экскурсию в хоспис свожу, чтобы ты увидел, что такое настоящее «плохо»!
Раздался звонок в дверь. Это прибыл чудо-доктор, который избавит меня от эйнштейновских инвектив и алкогольного отравления. Минут через пятнадцать после того, как мне поставят капельницу, я засну безмятежным сном мертвого младенца. Понимая, что времени остается немного, Эйнштейн начал рулежку к терминалу:
— Я пристально думал о твоей ситуации, и вот что. Есть одно занятие, от которого тебе не отвертеться. Ну, если ты и здесь скажешь, что тебе тяжело, противно и неохота, то будешь в моих глазах уже не больным, а просто подонком. Доктор, наберите полшприца крови у этого симулянта!
Когда почти через сутки я проснулся, то обнаружил на прикроватном столике листок со следующим текстом:
«Я, Мартын Зильбер, в здравом уме и твердой памяти беру на себя обязательство написать роман про любовь. А если я этого не сделаю, то сукой мне остаться!»
И ржавая, переходящая в подпись клякса уже окислившейся крови.
Глава третья,в которой Мартын начинает писать роман, знакомится с принцем и его свитой и принимает участие в отражении нашествия
В детский сад мою любовь приводил дедушка.
В тот первый раз ее тоже привел дедушка.
Я стоял возле своего шкафчика, сосредоточившись на трудновыполнимой задаче: пытался, не снимая штанишек, пристегнуть к застежке, идущей на резинке от пояса, отцепившийся и сползший уже ниже колена чулок. Колготки появятся только в следующем году, а тогда, шестисполовинолетний, я носил пояс с чулками.
— Ой! Ну что ты делаешь? — раздалось у меня над ухом.
Я поднял голову и увидел незнакомую девочку.
— Давай помогу!
Девочка подошла ко мне, присела на корточки, спустила с меня штанишки, подняла сползший чулок, разгладила его и пристегнула к поясу. Потом выпрямилась, поправила у себя на голове бантик:
— Меня зовут Джейн. Тебе нравится мое платье?
Мне было шесть с половиной лет, и я уже почти исключил из восприятия цвет, потому что он мешал моим занятиям, он был лишним, избыточным. Но это платье я увидел. Синие морские коньки плывут вверх по белому ситцу, уменьшаясь в размерах. А посмотришь иначе — вверх поднимаются белые бабочки. Волосы и веснушки у девочки были золотыми. Золото очень ценилось в мире детей. Особую ценность представляли золотце в составе конфетной обертки и золотая краска в акварельном наборе. Но я красками не пользовался. Мне хватало простого карандаша.
— Джейн, да ты никак нашла нового друга? Congratulations! Но что я вижу? Мои глаза не обманывают меня? Это же буква «алеф»! О, твой новый друг, должно быть, масон! Прекрасный выбор, Джейн! Прекрасный выбор!
Замечание про «алеф» относилось к моему шкафчику, на котором вместо обычных мишек, яблок, клубничек и других образов из флоры и фауны, которыми не знающие счета дети пользуются для нахождения своего гнезда, красовался знак (алеф ноль), выбранный Георгом Кантором для обозначения счетного множества. Я вырезал алеф ноль из статьи в энциклопедии, справедливо полагая вероятность того, что папа откроет этот акт вандализма, пренебрежительно малой. В моем тогдашнем понимании счетное множество было рыцарем, борющимся с драконом. С драконом о бесконечное множество голов: каждый отрезок размером в единицу обладал мощностью континуума, а эта дурная бесконечность в бесконечное число раз превосходила благую бесконечность счетного множества. Алеф ноль в конце концов конечно же победит. Но это будет нелегкая битва.
Все это я выпалил на едином дыхании, а потом попросил рассказать, кто такие масоны. Мне встречалось это слово у Тарле в книге о Наполеоне, но я не был уверен, что понимаю его смысл.
— Масоны! Ну, разумеется, масоны! Везде, где есть тайна, появляются масоны. Или, на худой конец, тамплиеры. А вы, молодой человек — только не отпирайтесь! — вы уже прознали о существовании тайны и мечтаете ее открыть, ведь так? Не отвечайте! Нам, масонам, достаточно любого знака. Медленно моргните левым глазом… Я так и думал! Вас когда обычно забирают? В полшестого? Мама или папа? Ну, кто бы ни был, мы сумеем договориться, и сегодня вечером вы мой гость.
— И мой! — сказала Джейн и взяла меня за руку. Она уже слишком долго терпела мужской разговор. Дедушка смутился:
— Ради Бога извини меня, дорогая! Конечно же, и твой!
Джейн наморщила носик.
— Ну, ладно, прощаю! Ну, иди уже, дедушка Илья! Нам играть надо!
— Отличная идея, принцесса! Homo ludens![57] До встречи, друзья мои!
Дедушка исчез. Мы с Джейн вошли, взявшись за руки, в зал, наполненный детьми, этими несмышленышами, делающими мою жизнь кошмаром. Взрослые вокруг меня тоже были не слишком знающими, не шибко понятливыми. Но они, по крайней мере, не портили мои книги, не шумели так страшно, легко соглашались оставить меня в покое и, конечно же, не ныли, чтобы я почитал им вслух «Волшебника изумрудного города». Это был единственный способ загипнотизировать назойливых человечков, чтобы получить потом в благодарность полчаса невмешательства. Так что романы я тискаю с малолетства.
«Чем дальше шли путники, тем больше становилось в поле маков. Все другие цветы исчезли, заглушенные зарослями мака. И скоро путешественники оказались среди необозримого макового поля. Запах мака усыпляет, но Элли этого не знала и продолжала идти, беспечно вдыхая сладковатый усыпляющий аромат и любуясь огромными красными цветами. Веки ее отяжелели, и ей ужасно захотелось спать. Однако Железный Дровосек не позволил ей прилечь.
— Надо спешить, чтобы к ночи добраться до дороги, вымощенной желтым кирпичом, — сказал он, и Страшила поддержал его.
Они прошли еще несколько шагов, но Элли не могла больше бороться со сном — шатаясь, она опустилась среди маков, со вздохом закрыла глаза и заснула.
— Что же с ней делать? — спросил в недоумении Дровосек.
— Если Элли останется здесь, она будет спать, пока не умрет, — сказал лев, широко зевая. — Аромат этих цветов смертелен. У меня тоже слипаются глаза, а собачка уже готова».
Все двадцать пять тотошек старшей группы детсада № 127 были уже готовы. В те времена чтение вслух служило очень сильным детским наркотиком. Я закончил. Оставшись без подпитки, расколдованные тотошки издали разочарованное «у-у-у!» и стали нехотя расползаться к своим куклам, машинкам, ксилофонам. А меня ждали великие дела.
— Куда ты? — спросила Джейн.
— Мне надо побыть одному.
Джейн наморщила носик.
— Хорошо. Побудь. А я буду рядом.
И уселась на желтый линолеум.
— Не бойся! Я не буду мешать.
Я подумал.
— Ладно. Но тогда ты будешь Жозефиной. Согласна?
— Согласна, — кивнула Джейн.
Я выложил на пол Тарле и коробку с солдатиками. Сто дней назад, бежав с острова Эльба, я высадился во Франции и, с триумфом пройдя по стране, вернул себе власть. Европейские монархи, эти жалкие трусы, дрожащие от одного упоминания моего имени, объединились в коалицию. Два дня назад под Линьи я разбил пруссака Блюхера. Разбил, но не уничтожил. Маршал Ней задержал без нужды первый корпус, заставив его совершить прогулку между Катр-Бра и Линьи. Если бы не ошибка Нея, под Линьи я мог бы уничтожить всю прусскую армию.
А теперь происходило вот что.
Блюхер — это был пластмассовый буденовец в обгрызенной папахе — находился неизвестно где. На его поиски я отрядил Груши — партизана с ППШ. Утром 17 июня, дождавшись, когда высохнет промокшая от дождя земля, обойдя картонную коробку — замок Угумон, где Веллингтон сосредоточил свои главные силы, — я ударил по его левому флангу. Играть роль Веллингтона выпало пограничнику с собакой. На него наступала конница д’Эрлона — советский воин-освободитель в каске и развевающейся плащ-палатке. После того как д’Эрлон изрядно потрепал противника, я бросил в бой корпус Нея — железного белорусского партизана с бородой и берданкой.