ство. Я терял свое созерцательное счастье. Мне хотелось чего-то, меня тянуло куда-то, но я не понимал, чего и куда. Помощи от взрослых было немного. Ни помощи, ни толку от них.
Ведь взрослые только и делают, что лажаются. Они проваливают экзамен за экзаменом с детскими вопросами. Те, что поумнее, честно говорят: не знаю; те, что поглупее, отвечают: вырастешь — сам поймешь. Мой папа относился к третьей категории, к тем, которые все знают. На вопрос, умру ли я, он, не отрываясь от газеты, ответил, что конечно; а на уточняющий вопрос, что будет после смерти, он, взглянув на меня поверх газетной страницы, сказал, что после смерти не будет ничего, поэтому надо изо всех сил стараться прожить достойную жизнь.
Папин ответ вселил в меня смертельную тоску, и она органично переплелась с другими подростковыми страданиями. Больше всего меня мучили мысли о сексе, которого я жаждал и боялся. Мой страх был воплощен в ужасной картине. Однажды зимним днем я пошел гулять с нашей собакой Кристиной. Я вел ее на коротком поводке, отгоняя кобелей, которые бежали по бокам, окружая нас, как волки корову, потому что у Кристины была течка. Сама же Кристина, портативная дворняжка в каштановых кудрях, отличалась фригидностью и до сих пор хранила, при полной поддержке хозяев, девственность. На четвертом году безгрешной жизни ее внезапно охватила похоть. И на этой прогулке она сорвалась с поводка. Я бежал за ней с кобелями наперегонки, но когда добежал, было уже поздно. Если бы собаки совокуплялись поэстетичнее, может, у меня и не случилось бы детской травмы. Но это оказалось совершенно непотребным, отвратительным зрелищем. Самым невыносимым было то, что бедная Кристина визжала так, будто ее режут на куски. Я попытался оторвать насильника от моей собачки, но у меня ничего не получилось — их будто приклеили друг к другу. Я просто стоял в бессилии, смотрел и плакал. И тут ко мне подошел этот прохожий — я его на всю жизнь запомнил — в дубленке, в очках, с белым шрамом на подбородке, слегка поддатый. Увидев, что у мальчика горе, он решил посочувствовать. Прохожий положил мне руку на плечо и сказал: «Старик, не стоит так убиваться! Твою суку всего-навсего выебали!»
Несколько дней я находился в таком подавленном состоянии, что папа решил ответить на незаданные вопросы. На кухне он уселся напротив меня, зажатого в углу с чашкой чая, и строго произнес: «Главное, сын, не рукоблудствуй! Если будешь заниматься онанизмом, это разрушит всю твою будущую жизнь!» У меня закружилась голова, и я потерял сознание.
Юппи взял бутылку, плеснул себе еще виски.
Да, это был необыкновенно мрачный год в моей жизни. Пока я не влюбился. В девушку намного старше меня: ей было четырнадцать, и она перешла в восьмой класс; а мне было только тринадцать, и я перешел в седьмой.
Стоял май — самое подходящее время для юных страдальцев, а во дворе появилась девушка не из нашего дома и не из нашей школы. Мы играли в «вышибалу». Новая девушка попала в команду тех, кого вышибают, и я вдруг понял, что просто не способен кинуть в нее мячом — такая меня переполняла трепетная нежность. Которая становилась все трепетней, потому что я видел, что я ей нравлюсь. Раньше я никогда не нравился девочкам. Только однажды в школе воображала из параллельного класса спросила меня, как мне ее новые очки. Но даже этот незначительный случай я бережно хранил в своем сердце.
Темнота опустилась на двор и рассеяла ряды играющих. Одних загнали домой родители, другие отправились спать сами, остались только мы с ней. Я сунул руки в карманы и уставился в сторону, потому что не знал, что теперь нужно делать. Я молился на свой подростковый манер, чтобы она не ушла. Но она и не думала уходить. Она осторожно вытащила из кармана мою руку, взяла в свою и спросила: «Ты ведь проводишь меня домой, правда?»
Юппи потянул носом воздух, потом выпил залпом оставшийся в стакане виски и с треском разгрыз льдинки. Он уже сильно перевыполнил свою обычно сдержанную норму. Потупив с минуту наедине с собой, Юппи вернулся и пошел дальше.
За те семь минут, что я провожал ее до дома, я понял самое главное: только вызвав в женщине чувство, ты можешь сам почувствовать, что ты есть. Меня любят, значит, я существую! Это было великим открытием.
Долгие годы я не вспоминал о той девушке, даже имя ее испарилось, но недавно мне приснился сон. Я один в нашей квартире, ни родителей, ни сестры, и квартира обставлена по-другому. Все красивое, мягкое, в Рубенсовых тонах. А вокруг такая грустная торжественность, как у Левитана «Над вечным покоем». Мы с ней звоним друг другу по телефону, я не оговорился, именно так — звоним друг другу. Она сейчас зайдет, только сначала должна переодеть школьную форму. Меня это не удивляет. Ведь во сне не чувствуешь возраста. Но страхи и желания ощущаются иногда даже сильнее, чем наяву. Кошмары мне раньше снились, а эротический сон — впервые. Ничего визуального больше вам описать не могу, потому что все стерлось, как я ни старался удержать. Я думаю, сон строится не из предметов и живых существ, а из их родовых признаков, которые спящее сознание способно видеть, а бодрствующее требует конкретности, поэтому образы так быстро рассыпаются. У меня осталась только память о бесконечной благодати, какой в жизни я никогда не испытывал.
Я проснулся весь в горячих слезах, сотрясаясь от катарсиса, попытался пробраться обратно, но ничего не вышло, двери рая плотно закрылись, не оставив ни единой лазейки. Дивный сон выхолостился, а вместо него воскресли и поперли на меня живые картинки из детства, уж не знаю, где они прятались столько времени.
Юппи опять потянулся за бутылкой и налил себе. Он был уже здорово пьян, но я его не останавливал, — пускай, если это поможет ему закончить историю.
Не стану пересказывать мои картинки, думаю, вам хватает своих. Дело не в картинках. И не в том, что страх пересиливал во мне желание и я не то что спать с ней, я даже поцеловать ее так и не решился за все те две недели, которые мы встречались, пока не разъехались на каникулы. Все время боялся, что получится, как у собак, что я все испорчу. Да и она была, в сущности, еще маленькой, хотя девочка четырнадцати лет, безусловно, намного старше мальчика, которому тринадцать. Короче, дело в том, что я знать не знал, а в подвалах моей памяти все бережно сохранилось: образ, голос, прикосновения, запахи.
И все они через четверть века вдруг взяли и явились мне во сне, усиленные в разы силой моего могучего воображения. Но с какой целью? На чем меня крутят?! Я долго и сосредоточенно думал над этим, пока меня не осенило, что мне приснился эротико-благовестный сон и меня ждет великая любовь. А вся моя история — это немного затянувшийся тост. Локти выше эполет! За присутствующих здесь дам!
— Ну?! — дернула меня за рукав Джумагюль, как только мы вышли из номера. — Сейчас умру от любопытства. О чем рассказывал твой друг так проникновенно, что Наташа оставила его у себя на ночь?
— Он рассказывал о сначала счастливом, а потом несчастном детстве и о первой любви, тоже несчастной.
— В точности как в твоем романе.
— Ничего не поделаешь, my lovely[83], проклятые архетипы. Разницу дает только фактура. Но, в принципе, все мы работаем старый шекспировский номер: She loved him for the dangers he had passed, and he loved her for she was pity them[84].
— А чем закончится твой роман, ты уже знаешь?
— Знаю.
— Скажи!
— Он закончится тем же, с чего и начался: любовью.
— Oh, couldn’t you be just a bit more specific?[85]
— Конкретным бывает только то, что уже написано. А то, что еще не написано, всегда останется не более чем обобщением. Таковы законы новеллы, my lovely.
— Fuck novels![86] — произнесла Джумагюль с чувством.
— Согласен: на фиг! — согласился я. — Тем более что завтра к нам прилетает наш Поэт.
В дальнем конце коридора, тянувшегося от трапа самолета до VIP-зала аэропорта «Манас», показался Аль Пачино. Он уверенно вел с помощью джойстика электроприводную инвалидную коляску. Ежик пробитых сединой жестких, как проволока, волос прекрасно гармонировал с костюмом в тонкую полоску, белым шарфом и черным бархатом жилета, пересеченного цепочкой карманных золотых часов. Крестный отец обогнал стайку стюардесс «Таджикских авиалиний» и, резко переложив румпель, объехал вокруг них на одном колесе. Девушки рассыпались смехом и аплодисментами.
— А наш-то, а наш! — умильно пробормотал Юппи.
Тележка распахнула салунные дверцы зала для важных персон, вздрогнула и замерла. Генделев вскочил на ноги и с торжественной церемониальностью расцеловал своих консильери, каждого в обе щеки, как это принято у нас на Сицилии.
— Ну, здравствуйте, мальчики, — произнес он, запыхавшись. Эмфизема сократила его легкие до объема легких кошки. Но прыгучесть сохранилась почти нетронутой. Генделев показал рукой «минуточку!» и погрузил лицо в притороченную к коляске кислородную маску. Надышавшись, он повеселел.
— Значит, скажите-ка мне, мальчики, пожалуйста, такую вещь. Вы шлюх для дяди Мишеньки приготовили?
В отличие от Державина, который, посетив Царскосельский лицей, первым делом поинтересовался у швейцара: «Где тут у вас, братец, нужник?», чем привел в оторопь юного Пушкина, наш Поэт был еще не стар. А когда мы познакомились пятнадцать лет назад, он был моложе меня сегодняшнего, он был нищим и бешеным, а в его мансарде диваном служила уложенная на две табуретки доска. Сидя на этой занозливой доске, я декламировал наизусть его стихи и признался, что приехал в Израиль по двум мотивам — чтобы смыться от родителей и чтобы подружиться с величайшим из ныне живущих русским поэтом. «После Бродского!» — воскликнул Генделев. Он записал меня в любимцы и сразу же удостоил чести быть его секундантом. Какой-то обманутый муж вылил на Поэта ведро словесных помоев, не оставив другого выхода, как только предложить рогоносцу выбрать оружие. Но время для поединка Генделев назначил сам. В пять утра мы спустились к площади Сиона. Над безлюдным городом парил тонкий романтический туман, сливаясь с белой рубахой дуэлянта. В пять тридцать Генделев объявил, что, согласно дуэльному кодексу, считает не явившегося противника трусом, а себе записывает победу, и мы на радостях пошли пить кофе в кафе «Ата́ра». Это была не первая и не последняя из многочисленных дуэлей. Генделев разбрасывал картели направо и налево, как Пушкин — при малейшем намеке на задетую честь, и так же, как у Пушкина, все его дуэли оканчивались бескровно. Но, если Александр Сергеевич иногда все же вставал к барьеру, а уж там, после того как противник промахивался, стрелял в воздух и с криком: «Кончай дурить, чучело ты этакое!» бежал обниматься, то поединки Михаила Самуэлевича расстраивались без единого выстрела. Потому что в наше подлое время утеряны понятия о чести, и никто из тех, кому он бросал вызов, не воспринимал этого всерьез. А до того, как мы познакомились, Мишенька был совсем молодой. Не пытаясь реконструировать его жизнь в тот период, когда я еще не служил ее очевидцем, скажу толь