— Да когда же мы за все это заплатим? — растерянно спросила пани Марешова.
— После дождичка в четверг! — рассмеялся пекарь, помогая вынимать теплые батоны из корзины.
Запах хлеба пошел по кухне и окончательно разбудил спящих. Бойцы вскакивали один за другим, с любопытством подходили к корзине, хлопали пекаря по спине. Им казалось, что вернулось детство — мирный запах хлеба заставлял забыть о войне и смерти. Казалось, что мир и солнце здесь рядом, рукой подать. Пани Марешова разливала картофельный суп и добавляла каждому едоку по ломтю мягкого, рассыпчатого хлеба.
— Мне горбушку, пани Марешова!
— Мне тоже, с другого конца! — проталкивались к ней бойцы, как дети к матери.
Пани Марешова принялась резать еще один батон. Но, поворачивая его, она вдруг заметила, что гладкая, теплая, румяная корочка в одном месте повреждена. Увидел это и неприятно удивленный пекарь.
— Черт возьми, отчего бы это?
Он взял корзину и стал ее осматривать со всех сторон. В задней стенке, как раз в середине, оказалось небольшое круглое отверстие, точно проделанное раскаленной проволокой. Пани Марешова взяла хлеб и разломила его там, где была повреждена корка. В свежей мякоти, как червяк в яблоке, сидела продолговатая свинцовая пуля. Хлеб спас пекарю жизнь.
Пани Марешова вдруг страшно забеспокоилась. Гошек так неохотно взял с собой Ярду… Почему она не оставила мальчика, не сказала своего решающего слова? Пуля, которая лежит у нее на ладони, — свидетельство опасности, подстерегающей всех на улице. Одно-единственное слово… Нет! Пани Марешова снова подавила свое беспокойство. Нет, она правильно сделала, отпустив Ярду, и ни в чем не может себя упрекнуть. Ни в чем, даже если бы…
И вдруг пани Марешова видит в дверях Гошека: он стоит молча, опустив глаза. За плечами — две винтовки. В руках — зеленая шляпа. Пани Марешова не в силах отвести глаза от этой зеленой шляпы. Руки ее бессильно повисают вдоль тела. Она пошатывается, вот-вот упадет в обморок. Наконец она справилась с собой, шагнула к Гошеку, прикоснулась к зеленой шляпе и заметила, что лента испачкана. Она принялась ее чистить, как будто это было самое важное, как будто это могло что-то изменить…
Гошек стоял окаменев, глядя в землю. Он не знал, что сказать. В невыносимой тишине звякали ложками обедающие бойцы.
Прошло несколько секунд, но они тянулись бесконечно. В душе пани Марешовой вдруг что-то надломилось. Она прижала к лицу шляпу Ярды, плечи ее дрогнули от невыразимого горя. Только теперь сидевшие за столом бойцы поняли все.
И тут мать выпрямилась, отняла от лица шляпу, перестала плакать и, подойдя к Гошеку, протянула руку к одной из винтовок:
— Она была у нашего Ярды?
Гошек, молча кивнув, протянул ей винтовку.
— Кто же… меня научит? — спросила она, окидывая бойцов горящим взглядом, и прижала к себе винтовку сына.
ЗА МОСТ!
Утром, в половине девятого, измученная, мокрая до нитки Мария Гошекова вернулась домой. Она не зажгла света в затемненной кухне, и потому с порога ей показалось, что в теплом гнездышке постели она видит взлохмаченную голову Пепика, ей даже послышалось его ровное дыхание. Она осторожно прикрыла дверь, чтобы не разбудить сына, и, смертельно усталая, сняла с себя промокшее платье. Было очень холодно, и безумно, почти как в детстве, хотелось спать. Все тело ныло: всю ночь напролет она таскала тяжелые гранитные кубики брусчатки. Но, едва Мария забралась под одеяло, ее охватил страх, что этак она, пожалуй, проспит весь день, если позволит себе уснуть даже на минутку, а Пепик тем временем учинит какую-нибудь глупость.
Марию так испугала эта мысль, что она вскочила, торопливо оделась и вышла в кухню, желая еще раз убедиться, что Пепик крепко спит. Но, отворив дверь, она каким-то шестым чувством поняла, что в темной кухне никого нет. В испуге она повернула выключатель — так и есть! На подушке лежала лишь шапка Пепика! В надежде, что он просто выбежал на минутку во двор или в мастерскую, пани Гошекова подошла к кровати и пощупала подушку, думая, что постель еще не успела остыть, но тут же прочитала надпись на дверце шкафа, и все ее надежды рухнули. Ее глаза в отчаянии остановились на буквах, выведенных полудетским почерком Пепика, словно она отыскивала в них какой-то скрытый смысл. Но фраза была ясная, не допускала другого толкования:
«Идут все чехи, и я тоже должен пойти».
У Марии подкосились ноги. Ведь после ухода Пепика прошла целая ночь, и все эти часы людей на каждом шагу подкарауливала смерть. В отчаянии Мария принялась обвинять себя: как она могла так беспечно уйти к мосту, как могла забыть свой материнский долг?
Но тут, в эту минуту отчаяния, на помощь ей пришел разум. «Нет, ты не виновата, — говорил он. — Ведь ты выполняла свой долг! Могла ли ты не пойти? Могла ли ты уклониться? Ты бы никогда не простила себе этого!»
А укоризненный голос материнской любви возражал: «А как же Пепик? Господи, что с моим сыном? Что, если его убьют? Нет, нет, я побегу туда, закрою его своим телом!» Но куда? Куда, куда бежать? К мосту? Нет, туда Пепик не пошел. В этом она была уверена. Он избегал отца, избегал знакомых улиц, где все его знали. Значит, он отправился куда-нибудь в центр Праги, подальше от дома.
Нy как искать Пепика в городе, где миллион жителей? Мария Гошекова заплакала, как может плакать только мать. Хоть бы Гошек пришел и поддержал ее в этом страшном горе!
Но где же был Пепик все это время? Куда мог он пойти? Да, тот же вопрос — куда пойти — возник и у самого Пепика, как только он выскочил из окна на темную улицу вчера вечером. Насколько легче было всем остальным! Они бежали к мосту. Это было само собой понятно, как, например, утром было понятно Пепику, что он должен вместе с угольщиком бежать захватывать воинский поезд.
И сейчас Пепика неудержимо тянуло броситься к мосту, вместе со всеми. Ноги сами понесли было его в ту сторону, и ему стоило большого труда остановиться. Нет, нельзя надеяться на ночную тьму, она не скроет его от зорких отцовских глаз! Если он действительно хочет участвовать в борьбе, нужно уйти подальше отсюда. И тут Пепику пришло в голову, что проще всего пойти к другому голешовицкому мосту, который называют «Либеняк». Если фашисты не пройдут через Тройский мост, куда им еще направиться, как не на Либеняк?
Так, часов в десять вечера, Пепик добрался до дома, где помещался окружной штаб. Здесь во дворе толкалось около сотни человек, которых не пугали ни ночь, ни дождик. Все они стремились к одному — во что бы то ни стало получить оружие. Но винтовок и боеприпасов было мало. Даже дробовики, двустволки, мелкокалиберные винтовки вдруг стали считаться очень ценными.
Когда начали регистрировать тех, у кого уже было оружие, Пепик сначала скромно стал в сторонку. Но это означало отдать фауст-патрон, превратиться из бойца в зеваку. Нет, ни за что!
— Пишите: Иозеф Гашек, девятнадцать лет. Стрелок из фауст-патрона.
Пепику казалось, что в небольшом искажении — «Гашек» вместо «Гошек» — нет ничего дурного. Ему все-таки хотелось как-то спрятаться от отца, встречи с которым он так боялся! Подумаешь, какая беда, если он скажет, будто ему девятнадцать лет, а не шестнадцать! Ведь сегодня каждый час стоил иного года! Он собственными руками добыл себе оружие — разве это не лучшее доказательство зрелости?
— А стрелять из этой пушки ты умеешь, дружок? — спросил его коренастый малый с сержантским знаком отличия на фуражке, в гражданской жизни — шофер, назначенный обучать десяток таких же «стрелков».
— Ну еще бы! Что тут трудного? Прицел есть, спусковой крючок тоже… — запротестовал Пепик, задетый таким недоверием.
— Ладно, не забывай, что ты у нас единственный! Чертовски сложная штука! Мы пока к ней только приглядываемся. Покажи, как ее зарядить. Да смотри, чтоб у нас тут беды какой не случилось!
Пепик покраснел, словно пион. На его счастье, как раз в это время привели пленного немецкого солдата, небритого хмурого дяденьку, слесаря из Вены, у которого были тяжелые рабочие руки и ловкие пальцы механика. Он вызвался объяснить, как стреляют из фауст-патрона, и теперь молча снял головку, ткнул пальцем — сюда, мол, вкладывается запал, а сюда — взрывчатка, и показал, как обращаться с прицелами.
— Alles ist ganz einfach![7] — Он сплюнул, и отошел.
Все учились разбирать и собирать фауст-патрон до самой полуночи, пока сержант не прогнал свою команду спать. Бронебойщик Иозеф Гашек, который впервые в жизни очутился не под материнским крылом, спал в эту ночь очень тревожно.
Танки! Танки!
В воскресенье в окружной штаб о них доносили со всех сторон. На рассвете патруль привел к капитану Царде шестерых безоружных людей, на рыбацких плоскодонках переплывших Влтаву под Буловкой, у Белой скалы. Все шестеро, мокрые до нитки, стояли сейчас в кабинете Царды у самой двери, дрожа от холода. Царда долго разглядывал их, не говоря ни слова, — очень уж странные были у них глаза. В них застыл не то страх, не то стыд.
— Откуда вы? Из Либени? А почему вы оттуда бежали? — спросил наконец он.
— За нами немцы гнались… в садах под Буловкой…
— Много там немцев?
— Тьма-тьмущая… Одни эсэсовцы!
— Вы стреляли в них?
— Да, стреляли!
— А где же ваше оружие? — вдруг резко спросил Царда.
Ответ замер на губах беглецов, головы опустились еще ниже.
— Где ваше оружие? — неумолимо переспросил Царда.
Один из допрашиваемых ответил, заикаясь:
— Все равно у нас не было патронов… Нас, того и гляди, могли поймать…
Царда не сдержался, ударил кулаком по столу:
— Да вы его побросали! А мы тут малокалиберные винтовки ищем! Это называется…
Царда не произнес того сурового слова, которое все время вертелось у него на языке. Он так крепко сжал кулак, что побелели суставы.
Человек, который сказал о недостатке патронов, не сводил глаз с рук Царды, словно зачарованный, и наконец растерянно пробормотал: