Однажды в Риме. Обманчивый блеск мишуры — страница 2 из 96

— Это вы мне говорите, мой дорогой консул?

— Именно. Именно. Итак, подумаем, что можно сделать, не так ли? Моя жена, — добавил он, — большая ваша поклонница. Она очень огорчится, когда узнает об этом. Она в некотором смысле интеллектуалка, — с улыбкой признался он.

Барнаби не ответил. Он пристально посмотрел на своего соотечественника поверх кипы перевязочных материалов, любезно принесенных сотрудниками консульства, и опустил забинтованную левую руку на колено.

— Ну, разумеется, — продолжил с сомнением консул, — это дело, строго говоря, для полиции. Хотя должен сказать… Однако, если вы подождете минутку, я сейчас позвоню. У меня есть личные связи… Согласитесь, ничто так не помогает, как контакты на нужном уровне. Итак, попробуем.

После ряда проволочек состоялась длинная и совершенно непонятная беседа, в ходе которой, насколько понял Барнаби, его назвали самым знаменитым британским романистом. Часто прерываясь, чтобы переспросить Гранта, консул продиктовал подробности происшествия, а когда закончил, рассыпался в благодарностях: «E stato molto gentile… Grazie, molto grazie, Signore»[8], понятных даже бедняге Барнаби.

Консул положил трубку и состроил гримасу.

— Не слишком меня там порадовали, — сообщил он.

Барнаби сглотнул и почувствовал дурноту.

Его заверили, что будет сделано все возможное, но, заметил консул, им практически не от чего оттолкнуться, верно? Тем не менее, с большей надеждой добавил он, всегда есть шанс, что Барнаби могут шантажировать.

— Шантажировать?

— Ну, видите ли, взявший кейс, вероятно, ожидал, если не улова в виде ценностей или наличных денег, то хотя бы каких-то документов, за возвращение которых будет назначено вознаграждение и заложена, таким образом, основа для торга. «„Шантаж“, — проговорил консул, — разумеется, не совсем верное слово. Более уместным было бы „выкуп“. Хотя…»

У него была привычка не заканчивать предложения, и это повисло в воздухе, полном чрезвычайного уныния.

— Значит, мне следует поместить объявление и предложить вознаграждение?

— Конечно. Конечно. Мы кое-что предпримем. Дадим моему секретарю подробности на английском языке, а она переведет и поместит в газеты.

— Я причиняю вам беспокойство, — заметил несчастный Барнаби.

— Мы к этому привыкли, — вздохнул консул. — Ваше имя и лондонский адрес значатся на рукописи, вы сказали, но кейс был заперт. Пользы от этого, конечно, никакой.

— Полагаю, да.

— Вы живете…

— В пансионе «Галлико».

— Ах да. У вас есть номер телефона?

— Да… кажется… где-то тут.

Барнаби рассеянно пошарил в нагрудном кармане, достал бумажник, паспорт и два конверта, которые упали на стол лицевой стороной. На обороте одного из них он записал адрес и телефон пансиона «Галлико».

— Вот, — отодвинул он конверт к консулу, который уже успел заметить на нем пышный герб.

— А… да. Спасибо. — Он усмехнулся. — Выполнили свой долг и послали им книгу, я вижу, — сказал он.

— Что? О… это. Ну, вообще-то, нет, — замялся Барнаби. — Это… э… что-то вроде ланча. Завтра. Не буду больше отнимать у вас время. Я бесконечно благодарен.

Консул, сияющий и оживленный, протянул через стол руку и обменялся с Барнаби рукопожатием.

— Нет, нет, нет. Очень рад, что вы к нам пришли. Я совершенно уверен в успехе, учитывая все обстоятельства. Nil desperandum[9], знаете ли, nil desperandum. Поднимитесь над проблемой!

Но очень высоко подняться над потерей не получалось — два дня истекли, а ответа на объявления не последовало и ничего не дала долгая, буксовавшая из-за языка беседа с красивым представителем местного управления полиции. Барнаби сходил на официальный ланч в своем посольстве и постарался должным образом отреагировать на выраженные послом сочувствие и озабоченность. Но большую часть времени он сидел в садике на крыше пансиона «Галлико», где стояли герани в горшках и летали ласточки. Через французское окно его спальни можно было попасть в заброшенный уголок этого садика, и там он ждал, мучительно прислушиваясь к каждому телефонному звонку в пансионе. Периодически Барнаби возвращался к ужасной мысли заново написать сто тысяч слов своего романа, но от подобной перспективы ему становилось дурно не только эмоционально, но и физически, и он ее отбрасывал.

Время от времени Грант переживал ощущение резкого спуска в адском лифте. Забывшись сном, он вдруг просыпался, как от толчка, и оказывался в кошмаре наяву. Он говорил себе, что надо сообщить о случившемся агенту и издателю, но при одной мысли об этом рот наполнялся желчной горечью, и Барнаби продолжал сидеть и ждать телефонного звонка.

На третье утро Рим накрыла волна жары. В садике на крыше было как в духовке. Грант сидел один в своем уголке с несъеденной бриошью, горшочком меда и тремя осами. Его охватило что-то вроде смеси раздражения и апатии, на смену которой пришло в конце концов, видимо, само отчаяние. «Что мне нужно, — думал он, подавляя приступ тошноты, — так это хорошенько, черт возьми, выплакаться».

Подошел один из двух официантов.

— Finito?[10] — мелодично задал он обычный вопрос.

И затем, когда Барнаби согласно кивнул, вроде бы показал жестом, что ему следует уйти в номер. Поначалу Барнаби подумал: официант дает понять, что на крыше слишком жарко, потом — что его зачем-то хочет видеть хозяйка пансиона.

А затем, пронзенный внезапной надеждой, он увидел, как из ведущей на крышу двери пансиона вышел и направился к нему полноватый мужчина в накинутом на плечи пиджаке. Барнаби сразу же его узнал.

В голове Гранта в беспорядке пронеслись мысли. Он увидел этого мужчину словно бы между склоненных голов двух влюбленных, в сопровождении грома и молнии. И так и не смог определить, какое всепоглощающее чувство завладело им — одно лишь громадное облегчение или нечто вроде блаженного спокойствия. Он лишь подумал, когда мужчина вошел в тень и извлек из-под пиджака знакомый кейс, не грохнется ли он сейчас в обморок.

— Мистер Барнаби Грант? — спросил мужчина. — Полагаю, вы будете рады нашей встрече, не так ли?

IV

Они сбежали из «Галлико», прямо-таки кишевшего горничными, и расположились в очень маленьком кафе в затененном переулке рядом с пьяцца Навона, всего в нескольких шагах от пансиона. Кафе это предложил спутник Барнаби. «Если только, разумеется, — насмешливо сказал он, — вы не предпочитаете что-либо пошикарнее… например, пьяцца Колонна», и Барнаби вздрогнул. Кейс он взял с собой и, по предложению гостя, отомкнул его. Там, в двух папках, лежала его книга, пачки листов были перехвачены широченными резинками. На месте было и последнее письмо от агента.

По рассеянности Барнаби предложил гостю коктейль с шампанским, коньяк, вино — все что угодно, — но когда тот напомнил, что нет еще и десяти часов утра, остановился на кофе.

— Что ж, тогда, — проговорил он, — в более подходящий час… вы позволите мне… а пока я должен… ну… конечно.

Барнаби сунул руку во внутренний карман пиджака. Сердце все еще бешено билось в груди.

— Вы думаете о столь великодушно предложенном вознаграждении, — начал его собеседник. — Но, прошу вас… не надо. Об этом не может быть и речи. Оказать услугу, пусть и столь незначительную, Барнаби Гранту — все равно что получить золотую награду. Поверьте мне.

Этого Барнаби не ожидал и сразу же почувствовал, что погрешил против хорошего тона. Наверное, его ввел в заблуждение общий внешний вид незнакомца: не только поношенный пиджак из альпаки, сменивший английский твид и, как и тот, наброшенный на плечи поверх неряшливой рубашки без галстука и с потертыми манжетами, не только черно-зеленая шляпа и поистине жалкие туфли, но что-то неуловимое в самом этом человеке. «Как жаль, — подумал Барнаби, — что я не смог немедленно проникнуться к нему симпатией. Я должен ему хотя бы это».

И пока его собеседник говорил, Барнаби поймал себя на профессиональной привычке романиста: он разглядывал эту продолговатую голову, коротко стриженную, как у американских школьников, и редкую растительность мышиного цвета. Он обратил внимание на чрезвычайную бледность кожи, с виду мягкой и нежной, как у женщины, на неожиданную полноту и яркий цвет губ и на те большие светлые глаза, которые так пристально смотрели на него на пьяцца Колонна. Голос и речь? Высокий, но приглушенный голос не имел явного акцента, но в разговоре чувствовалось тщательное построение фраз. Возможно, английский перестал быть для него привычным. Выбор слов был точным, словно мужчина заучил свои предложения для публичного выступления.

Руки у него были пухлые и нежные, а ногти обкусаны до мяса.

Звали его Себастьян Мейлер.

— Вам, разумеется, интересно, — говорил он, — почему вы подверглись этой, без сомнения, мучительной задержке. Хотели бы вы узнать об обстоятельствах?

— Очень.

— Не смею надеяться, что вы заметили меня в то утро на пьяцца Колонна.

— Напротив. Я очень хорошо вас помню.

— Возможно, я неприлично вас разглядывал. Понимаете, я сразу же узнал вас по фотографиям на суперобложках ваших книг. Должен вам сказать, что я ваш преданный поклонник, мистер Грант.

Барнаби что-то пробормотал.

— Также меня, что важнее, можно назвать «бывалым римлянином». Я прожил здесь много лет и познакомился с некоторыми слоями римского общества. Включая низшие. Видите, я откровенен.

— Почему бы и нет?

— Вот именно, почему бы нет! Мои мотивы того, что некоторые наши соотечественники назвали бы, как мне представляется, копанием в грязи, продиктованы эстетическими и, полагаю, я могу сказать, философскими стремлениями, но я не стану вас этим утомлять. Вполне достаточно, если я скажу, что в то самое время, как я узнал вас, я узнал и презренного типа, известного римским подонкам как — я перевожу — «Ловкие пальцы». Он стоял близко от вас, у вас за спиной. Его взгляд был прикован к вашему чемоданчику.