Однажды в "Знамени"... — страница 7 из 10

Каким-то чутьем эти люди уловили, что литература не имеет права сетовать на время, оправдывая свою немощность его пороками. Она не зеркало и не хроникер. Ей не пристало мерять время стоимостью колбасных изделий, у нее иная шкала. Все дело в том, помнит ли она об этом.

Мне жалко, что специалисты говорят об этой поэзии мимоходом. Мне жалко, что критик божьей милостью Сергей Иванович Чупринин, глазу и слову которого я доверяю безоговорочно, за своими тяжкими редакторскими трудами, от которых зависит выживание журнала, не вгляделся в эту поэзию с той пристальностью и не сказал о ней с той значительностью, которых она заслуживает.

Меня подкупает ее жизнелюбие. Именно так. Она жизнелюбива в горечи своей, в своем отчаянии, о котором она кричит со страниц, в проклятиях времени, от которого она не может отречься и в котором она выживет переступит через него и все равно останется в нем.

Я не знаю, где находит этих поэтов Ольга Ермолаева. Она пестует их и ободряет. Она занимается ими с тихим упорством, на которое, по-моему, способны именно женщины, ибо нередко оно жертвенно. Мы никогда не говорили об этом, но уверен, что, не будь чужих стихов, она больше писала бы свое. В собственных стихах у нее точное муравьиное зренье, в них умещается столько подробностей малого мира, трав и цветов, что при чтении я с трудом удерживался от воровства.

Но совещание у главного закончилось. Сейчас я пойду в отдел поэзии, сяду в единственное кресло напротив, закурю сигарету, в которой не откажет мне Ольга (я давно не курю, но эта сигарета означает для меня некую литературную фривольность, почти вызов — кому?), и начну мешать ей работать. Делаю я это, задавая дурацкие вопросы типа «кто, где, когда?» то бишь по части опубликованного, но, в то же время, с помощью разного рода хитроумных заходов, аллюзий и прочих уловок буду приближаться к подлинной цели моего сидения.

Иногда мне кажется, что Ольга о чем-то догадывается. Потому что она как-то очень вдруг и очень четко говорит, что поэт я, конечно, хороший, только не надо терять детскую незамутненность взгляда и читать больно умные книжки, потому что, как говаривал Пушкин, поэзия должна быть немного простовата. Мне, по сути, важна только первая часть из сказанного, это и есть то самое, нужное, из-за чего я пришел, но из приличия я вяло возражаю, что какая уж тут незамутненность — очки плюс три, а книжек и вообще не читаю, а если читаю, то ничего не помню… Потом я иссякаю, и мы смотрим друг на друга, вполне, по-моему, довольные собой.

После этого я начинаю уходить. Ухожу я, конечно, не сразу: делаю какие-то собирательные жесты, посягая при этом на гору поэтических книжек, наваленных на соседнем столике, даже пытаюсь их пролистать. Но что-то во мне перегорело. Мне пора. Однажды я был свидетелем того, как Ольга Юрьевна разговаривала с разгоряченной дамой, требовавшей немедленной — немедленной! — публикации своих стихов. Она говорила с ней своим обычным, очень сдержанным голосом, не повышая его. Но, услышав ее тон, я сказал себе: «Ой-ёй-ёй!». И посочувствовал непубликабельной даме. Та очень быстро подхватилась и ушла, запихивая рукопись в нервную сумку. А я пообещал себе никогда не пересиживать в этом кабинете больше положенного.

В коридоре мы наверняка пересечемся с Сергеем Ивановичем — мы часто пересекаемся. И сразу начинаем договариваться наконец-то свидеться семьями, потому что моя Таня спрашивает о его Люде, а его Люда спрашивает о моей Тане. Только наши взрослые дочери-погодки почему-то ни о ком нас не спрашивают… Но выясняется, что мне в пятницу в Нью-Йорк, у него в субботу симпозиум в Италии, и мы опять расстаемся, бормоча: «Нервное какое-то время пошло…».

А может, и в самом деле нервное, раз человек в редакцию как на терапию ходит?


Нина Садур

Я помню то время, когда «не печатали». И острое, сладкое ожидание славы… Это была молодость, погруженная сама в себя, и ей не было дела до внешнего мира. Я, сибирский человек, знала только могучую сибирскую «таежную» природу и томную изнеженную природу юга, классическая среднерусская природа, воспетая XIX веком, прошла мимо меня. С четырнадцатилетней Катей мы жили в Сочи, и даже сквозь город проступала великая природа юга. Мы были бедные, мы снимали сарайчик на горе, куда долго петлял автобус. Повесть «Юг» я писала в сочинском парке «Ривьера». Чтоб не подсаживались местные «кавалеры», я раскладывала по всей лавке наши вещи, а Катерина сидела в белой красивой парковой библиотеке. Я писала эту вещь, отдавшись течению этого юга, я хотела его высказать «до конца», до обморока, так никогда не получается. После готовой вещи все равно остается недосказанное. И героиня моя сошла с ума на самом деле от непостижимой красоты мира.

И потом про эту повесть мои друзья-литераторы сказали, что это не проза, что так писать нельзя, потому что так никто не пишет. Я посылала ее в интеллигентные питерские журналы и получала ответы: «Вещь странная, мы напечатаем что-нибудь более понятное». Я перестала ее предлагать. Но у меня был друг Олег Дарк. Он взял и отнес мой «Юг» в «Знамя» какому-то Чупринину. Я говорила: «Ты что, с ума сошел? На меня и так все орут, что так писать нельзя, а это респектабельный советский журнал». И «неведомый» Чупринин спокойно, буднично взял печатать мою неприкаянную повесть…

С тех пор я и печатаюсь в «Знамени» не только из-за любви к журналу, а и потому, что по-прежнему «толстые» журналы говорят о моем: «Так писать нельзя, потому что так никто не пишет». А уж Ольга Васильевна Трунова, редактор, отредактировавший почти всю мою прозу, уж с ней-то мы знаем, как можно писать, а как нельзя.

Много счастливых лет желаю «Знамени» и всем его милым сотрудникам.


Феликс Светов

Поскольку речь о юбилее, то, само собой, и о времени. Редакция журнала считает свой возраст серьезным, что ж, может быть, действительно, существует и такая точка зрения: семьдесят лет якобы некий, вполне достаточный, более того — даже предельный возраст для человеческой жизни. Могу сразу эту точку зрения опровергнуть, исходя из опыта собственного и опыта весьма обширного клуба моих товарищей, легко эту черту перешагнувших и ни одну из своих привычек — высоких и не слишком, не утративших. Так вот, с высоты моего более зрелого возраста — так ли серьезен юбилей уважаемой мною редакции? То есть, разумеется, за эти долгие десятилетия журнал сделал то-то и то-то, открыл того-то и прикрыл кого-то, подарил нашей изящной словесности десятки имен замечательных литераторов и осчастливил российского читателя, который и жизни своей без юбиляра не может вообразить. Или все-таки может? Тут, пожалуй, открываются самые разные толкования, но едва ли на юбилейных торжествах такая дискуссия уместна, глядишь, не туда вывезет. А ведь у каждого, в том числе и у меня, может быть и некий собственный интерес: погорячишься — на юбилей не попадешь, а то и просто без места оставят. Не так легко с этой самой правдой, особенно на торжествах.

Поэтому я и решил предложить тему нейтральную, отвлеченную — о времени, то есть о категории вполне абстрактной. Но прежде одно соображение.

Оно касается названия журнала — что сие означает? То есть о каком знамени идет речь? В течение шестидесяти лет цвет этого полотнища ни у кого сомнений не вызывал, хотя и в ту далекую пору бывали сбои. Вот, скажем, помню, как я впервые в эту самую редакцию пришел, было это сорок пять лет назад, помещалась редакция, если не ошибаюсь, на улице Станиславского, принес я скромную рецензию, значившую тогда для меня очень много — впервые напечататься в столичном журнале газетчику с острова Сахалин! И называлось мое произведение в точном соответствии с цветом тогдашнего знамени: «Ушла ли романтика?». Я и до сих пор хлебаю за это название, много у меня друзей-приятелей, любящих напомнить товарищу о его, скажем, проколах и слабостях. Но дело тут в другом: как раз в то же самое время, чуть раньше, журнал ухитрился напечатать «Стихи из романа» — впервые в нашей подцензурной печати оглушительная, сенсационная публикация. Какого же цвета в тот момент было это полотнище? Во всяком случае, несомненно, не алым. Так что не так все просто.

А что за цвет демонстрирует юбиляр сегодня? Триколор?.. Я не хочу влезать в эти дебри, вопрос не ко мне, скорее, — к политологам, на страницах журнала печатающимся. А как они с этим разберутся, если здесь и на самом высоком правительственном уровне полная неразбериха: с цветом знамени кое-как определились, даже двуглавого орла не понять зачем повесили — а что с гимном?.. Нет, тут я, пожалуй, не решусь давать советы, хотя гимн и имеет некоторое отношение, скажем, к поэзии.

Я возвращаюсь к обещанной теме — к вопросу о времени. Вернее, к его относительности. Но для начала расскажу некую притчу, или, скажем, анекдот, вполне, впрочем, известный, а мне он важен для выстраивания, так сказать, методологии подхода к решению предложенной философской проблемы.

Разговаривают два мужика, выпивают, само собой. Один более просвещенный, другой менее. Первый пытается объяснить собутыльнику несомненный для него прогресс человечества: от каменного топора к полетам на Луну и от победы над чумой и проказой к дизайну и Интернету. Второй ему возражает. (Тут, на самом деле, легко возражать — насчет прогресса, я имею в виду.) Долгий разговор, видимо, не одна бутылка. И наконец первый говорит: ты, мол, человек темный, историю не знаешь, где тебе размышлять о прогрессе человечества. Я задам тебе простой вопрос, на уровне твоего сознания, о тебе самом. Скажи, Вася, когда тебе лучше жилось: при Сталине, при Хрущеве-Брежневе, при Андропове-Черненко, при Горбачеве-Ельцине или при Путине? И Вася отвечает, заметьте — ни на минуту не задумавшись: конечно, при Сталине. Ты что говоришь, изумляется прогрессист, опомнись — этого убили, того посадили, да у тебя у самого, хоть и в юности, но уже были неприятности — почему же? Тогда бабы были молодые… — с чувством говорит непросвещенный Вася.

Конечно, анекдот, к тому же известный и, скажем, примитивный, но в нем есть некий философический смысл, который я намерен сразу же и опровергнуть.