С. Эфрон – М. Волошину и Пра
12 апреля 1920 г
«Дорогие – Христос Воскресе!
Праздников в этом году я не видел. В Симферополе пробыл всего два дня, и в Благовещение выступили на фронт. В Св. Воскресение сделали тридцативерстовый переход, а с понедельника были уже на фронте. 3 апр. был в бою. Выбивали красных с высот и сбили, несмотря на сильнейший огонь с их стороны. Сейчас мы зарылись в землю, опутались проволокой и ждем их наступления. Пока довольно тихо. Лишь артиллерийский огонь с их стороны. Живем в землянках. Сидим без книг – скука смертная. На земляных работах я получил солнечный удар. Голова опухла, как кочан. Опухоль скатилась на глаза – должен был ехать в тыл, но отказался из-за холеры и тифа в лазаретах. Сейчас опухоль спала. Целую всех».
24 сентября 1920
«Дорогие Пра и Макс, за все это время не получил ни одного письма от вас. Я нахожусь сейчас под Александровском – обучаю красноармейцев (пленных, конечно) пулеметному делу[144]. Эта работа – отдых по сравнению с тем, что было до нее. После последнего нашего свидания я сразу попал в полосу очень тяжелых боев. Часто кавалерия противника бывала у нас в тылу, и нам приходилось очень туго. Но несмотря на громадные потери и трудности, свою задачу мы выполнили. Все дело было в том, у кого – у нас или у противника – окажется больше «святого упорства». «Святого упорства» оказалось больше у нас, и теперь на наших глазах происходит быстрое разложение Красной армии. Правда – у них еще остались целые армии, остались хорошие полки курсантов (красных юнкеров) и коммунистов, но все же общее положение армии резко изменилось в нашу пользу. За это лето мы разбили громадное количество полков, забрали в плен громадное количество пленных и массу всяких трофеев. При этом все наши победы мы одерживали при громадном превосходстве противника в количественном и техническом отношении.
Жители ненавидят коммунистов, а нас называют «своими». Все время они оказывают нам большую помощь всем, чем могут. Недавно через Днепр они перевезли и передали нам одно орудие и восемь пулеметов. Вся правобережная Украина охвачена восстаниями. С нашего берега каждый вечер мы видим зарево от горящих деревень. Чем дальше мы продвигаемся, тем нас встречают лучше.
Следует отметить, что таково отношение к нам не только крестьян, но и рабочих. В Александровске рабочие при отступлении красных взорвали мост, а железнодорожники устраивали нарочно крушения.
Наша армия пока ведет себя в занятых ею местах очень хорошо. Грабежей нет. Вообще можно сказать, что если так будет идти дальше – мы бесспорно победим. Единственное, что пугает меня, – это наступившие холода и отсутствие у нас обмундирования. Правда – действующие полки более или менее одеты, но на тех пленных, которые к нам поступают, страшно смотреть: они совсем раздеты и разуты, часто даже в одном белье. Правда, говорят, что французы обязались снабдить нас обмундированием до зимы. Но зима уже дает себя чувствовать (в Екатеринославе, например, уже выпал снег), а пока французы, кажется, еще ничего не присылают.
Красная армия вся разбита, и с первыми морозами ее остатки разбегутся. Дай Бог, чтобы к этому времени мы были одеты. Имеете ли вы что-нибудь из Москвы? Я узнал, что в Ялте живет Анна Ахматова[145]. Макс, дорогой, найди способ с ней связаться: М.б., она что-нибудь знает о Марине».
Карандашная приписка (через неделю):
«Дорогие, письмо мое было написано неделю назад. За это время многое изменилось. Мы переправились на правый берег Днепра. Идут упорные кровопролитные бои. Очевидно, поляки заключили перемирие, ибо на нашем фронте появляются все новые и новые части. И все больше коммунисты, курсанты и красные добровольцы. Опять много убитых офицеров. Я жду со дня на день вызова в действующий полк, ибо убыль в офицерах там большая.
Макс, милый, если ты хочешь как-нибудь облегчить мою жизнь, – постарайся узнать что-либо о Марине. Я думаю, что в Крыму должны найтись люди, которые что-нибудь знают о ней[146]. Хотя бы узнать, что она жива и дети живы[147]. Неужели за это время никто не приезжал из Совдепии?
Очень хотелось бы попасть к вам хоть на день, но сейчас время таково, что нельзя об этом и думать.
Целую Пра и тебя. Пишите мне, ради Христа. Ваш Сергей».
Марина Цветаева
М. Цветаева – В.К. Звягинцевой[148] и А.С. Ерофееву[149]
20 февраля 1920 г.
«Друзья мои! У меня большое горе: умерла в приюте Ирина – 3-го февраля, четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью (малярия – возвращающиеся приступы) – и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), что понадеялась на судьбу. (…) Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, наконец, – здоровье: чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И – наконец – я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат – у меня была только Аля, и Аля была больна.
Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь, и вот Бог наказал».
М. Цветаева – В. Звягинцевой
25 февраля 1920 г.
«…Милая Вера, я совсем потеряна, я страшно живу. Вся как автомат: топка, в Борисоглебский за дровами[150] – выстирать Але рубашку – купить морковь – не забыть закрыть трубу – и вот уже вечер, Аля рано засыпает, остаюсь одна со своими мыслями, ночью мне снится во сне Ирина, что – оказывается – она жива – и я так радуюсь – и мне так естественно радоваться – и так естественно, что она жива. Я до сих пор не понимаю, что ее нет, я не верю, я понимаю слова, но я не чувствую, мне все кажется – до такой степени я не принимаю безысходности – что все обойдется, что это мне – во сне – урок, что – вот – проснусь. (…) И потом, Верочка, самое страшное: мне начинает казаться, что Сереже я – без Ирины – вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла, – достойнее! – Мне стыдно, что я жива. – Как я ему скажу?»[151].
М. Цветаева – С. Эфрону
Москва, 27-го русск<ого> февраля 1921 г.
Мой Сереженька!
Если Вы живы – я спасена.
18-го января было три года, как мы расстались. 5-го мая будет десять лет, как мы встретились.
– Десять лет тому назад. –
Але уже восемь лет, Сереженька!
– Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы – и лбом – руками – грудью отталкиваю то, другое. – Не смею. – Вот все мои мысли о Вас.
Не знаю судьбы и Бога, не знаю, что им нужно от меня, что задумали, поэтому не знаю, что думать о Вас. Я знаю, что у меня есть судьба. – Это страшно.
Если Богу нужно от меня покорности, – есть, смирения – есть – перед всем и каждым! – но, отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь – жизнь, разве ему <недописано>
А прощать Богу чужую муку – гибель – страдания, – я до этой низости, до этого неслыханного беззакония никогда не дойду. – Другому больно, а я прощаю! Если хочешь поразить меня, рази – меня – в грудь!
Мне трудно Вам писать.
Быт, – все это такие пустяки! Мне надо знать одно – что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, п<отому> ч<то> 1/1000000 доля надежды: а вдруг?! Бывают же чудеса!
Ведь было же 5-е мая 1911 г. – солнечный день – когда я впервые на скамейке у моря увидела Вас. Вы сидели рядом с Лилей, в белой рубашке. Я, взглянув, обмерла: «Ну, можно ли быть таким прекрасным? Когда взглянешь на такого – стыдно ходить по земле!»
Это была моя точная мысль, я помню.
– Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л<ет> проживу – все равно – я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: – Навек. – Никого другого.
– Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, – нет на земле второго Вас, это для меня роковое.
Да я и не хочу никого другого, мне от всех брезгливо и холодно, только моя легко взволнов<анная> играющая поверхн<ость> радуется людям, голосам, глазам, словам. Все трогает, ничто не пронзает, я от всего мира заграждена – Вами. Я просто НЕ МОГУ никого любить!
Если Вы живы – тот, кто постарается доставить Вам это письмо, напишет Вам о моей внешней жизни. – Я не могу. – Не до этого и не в этом дело.
Если Вы живы – это такое страшное чудо, что ни одно слово не достойно быть произнесенным, – надо что-то другое.
Но, чтобы Вы не слышали горестной вести из равнодушных уст, – Сереженька, в прошлом году, в Сретение, умерла Ирина. Болели обе, Алю я смогла спасти, Ирину – нет.
Сереженька, если Вы живы, мы встретимся, у нас будет сын. Сделайте как я: НЕ помните.
Не для Вашего и не для своего утешения – а как простую правду скажу: Ирина была очень странным, а может быть вовсе безнадежным ребенком, – все время качалась, почти не говорила, – может быть, рахит, м. б. – вырождение, – не знаю.
Конечно, не будь Революции –
________________
Но – не будь Революции —
Не принимайте моего отношения за бессердечие. Это – просто – возможность жить. Я одеревенела, стараюсь одеревенеть. Но – самое ужасное – сны. Когда я вижу ее во сне – кудрявую голову и обмызганное длинное платье – о, тогда, Сереженька, – нет утешенья, кроме смерти.
Но мысль: а вдруг С<ережа> жив?
И – как ударом крыла – ввысь!
Вы и Аля – и еще Ася – вот все, что у меня за душою.
Если Вы живы, Вы скоро будете читать мои стихи, из них многое поймете. О, Господи, знать, что Вы прочтете эту книгу, – что бы я дала за это? – Жизнь? – Но это такой пустяк – на колесе бы смеялась!
Эта книга для меня священная, это то, чем я жила, дышала и держалась все эти годы. – Это не КНИГА.
Не пишу Вам подробно о смерти Ирины[152]. Это была СТРАШНАЯ зима. То, что Аля уцелела, – чудо. Я вырывала ее у смерти, а я была совершенно безоружна!
Не горюйте об Ирине, Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли, – всю беру на себя!
У нас будет сын, я знаю, что это будет, – чудесный героический сын, ибо мы оба герои. О, как я выросла, Сереженька, и как я сейчас достойна Вас!
Але 8 л<ет>. Невысокая, узкоплечая, худая. Вы – но в светлом. Похожа на мальчика. – Психея. – Господи, как нужна Ваша родственная порода!
Вы во многом бы ее поняли лучше, точнее меня.
Смесь лорда Ф(аунтлероя)[153] и маленького Домби[154] – похожа на Глеба [155] – мечтательность наследника и ед<инственного> сына. Кротка до безвольности – с этим упорно и неудачно борюсь – людей любит мало, слишком зорко видит, – зорче меня! А так как настоящих мало – мало и любит. Плам<енно> любит природу, стихи, зверей, героев, все невинное и вечное. – Поражает всех, сама к мнению других равнодушна. – Ее не захвалишь! – Пишет странные и прек<расные> стихи.
Вас помнит и любит страстно, все Ваши повадки и привычки, и как Вы читали книгу про дюйм, и потихоньку от меня курили, и качали ее на качалке под завывание: Бу-уря! – и как с Б<орисом> ели розовое сладкое, и с Г-вым топили камин, и как зажиг<али> елку – все помнит.
Сереженька! – ради нее – надо, чтобы Вы были живы!
Пишу Вам в глубокий час ночи, после трудного трудового дня, весь день переписывала книгу, – для Вас, Сереженька! Вся она – письмо к Вам.
Вот уже три дня, как не разгибаю спины. – Последнее, что я знаю о Вас: от Аси, что в начале мая было письмо к М<аксу>. Дальше – темь…
– Ну –
– Сереженька! – Если Вы живы, буду жить во что бы то ни стало, а если Вас нет – лучше бы я никогда не родилась!
«В сокровищницу…» (из цикла «Благая весть»)
С. Э.
В сокровищницу
Полунощных глубин
Недрогнувшую
Опускаю ладонь.
Меж водорослей –
Ни приметы его!
Сокровища нету
В морях – моего!
В заоблачную
Песнопенную высь –
Двумолнием
Осмелеваюсь – и вот
Мне жаворонок
Обронил с высоты –
Что за морем ты,
Не за облаком ты!
15 июля 1921