Марина Цветаева – Е.О. Кириенко-Волошиной, М.А. Волошину
10-го нов<ого> мая 1923 г.
Мои дорогие Макс и Пра!
Пока только скромная приписка: завтра (11-го нового мая) – год, как мы с Алей выехали из России, а 1-го августа – год, как мы в Праге. Живем за́ городом, в деревне, в избушке, быт более или менее российский, – но не им живешь! Сережа очень мало изменился, – только тверже, обветреннее. Встретились мы с ним, как если бы расстались вчера. Живя не-временем, времени не боишься. Время – не в счет: вот все мое отношение к времени!
Я много раз тебе писала из Москвы, Макс, но ты все жаловался на мое молчание. Пишу и на этот раз без уверенности, увы, что дойдет! Откликнись возможно скорей, тогда в тот же день напишу тебе и Пра обо всем: о жизни, стихах, замыслах.
Ах, как бы мне хотелось послать тебе и дорогой Пра книги! «Разлуку», «Стихи к Блоку», «Царь-Девицу», «Ремесло». Не знаю, как осуществить. Оказии отсюда редки. Живой повод к этому письму – твой живой голос в «Новой книге». Без оклика трудно писать. Другой постепенно переходит в область сновидения (единственной достоверности!) – изымается из употребления! – становится недосягаемостью. – Тебе ясно? – Это не забвение, это общение над, вне… И писать уже невозможно.
Но ты, не зная, окликнул, и я радостно откликаюсь. Здесь (и уже давно в Берлине) были слухи, что Вы с Пра в Москве. Почему не выбрались? (Праздный вопрос, то же, что «почему не сдвинули горы?».)
Целую тебя и Пра, люблю нежно и преданно обоих, напиши, Макс, доходят ли посылки и какие?
<на полях>
Аля растет, пустеет и простеет. Ей 10 1/2 лет, ростом мне выше плеча. Целует тебя и Пра.
Марина Цветаева – М.С. Цетлиной
Прага, 9-го нов<ого> января 1923 г.
Милая Мария Самойловна[167],
Очень жалею, что не получила Вашего первого письма, – будьте уверены, что ежели бы получила, ответила бы сразу. У меня о Вас и о Михаиле Осиповиче[168] самая добрая память. (…) Вы спрашиваете о моей жизни здесь, – могу ответить только одно: молю Бога, чтоб вечно так шло, как сейчас.
Сережа учится в университете и пишет большую книгу о всем, что видел за четыре года революции, – книга прекрасна, радуюсь ей едва ли не больше, чем собственным…
И вдруг…
«Вздрогнешь – и горы с плеч…»
«Вздрогнешь – и горы с плеч,
И душа – горé,
Дай мне о го́ре спеть:
О моей горе…»
(Начало «Поэмы Горы»)
Попытка ревности
Как живется Вам с другою, —
Проще ведь? – Удар весла! —
Линией береговою
Скоро ль память отошла
Обо мне, плавучем острове
(По небу – не по водам!)
Души, души! Быть вам сестрами,
Не любовницами – вам!
Как живется вам с простою
Женщиною? Без божеств?
Государыню с престола
Свергши (с оного сошед),
Как живется Вам – хлопочется –
Ежится? Встается – как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?
«Судорог да перебоев –
Хватит! Дом себе найму».
Как живется вам с любою –
Избранному моему!
Свойственнее и съедобнее –
Снедь? Приестся – не пеняй…
Как живется вам с подобием –
Вам, поправшему Синай!
Как живется вам с чужою,
Здешнею? Ребром – люба?
Стыд Зевесовой вожжою
Не охлестывает лба?
Как живется Вам – здоровится –
Можется? Поется – как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
Как живется вам с товаром
Рыночным? Оброк – крутой?
После мраморов Каррары
Как живется Вам с трухой
Гипсовой (Из глыбы высечен
Бог – и начисто разбит!)
Как живется Вам с сто-тысячной –
Вам, познавшему Лилит!
Рыночною новизною
Сыты ли? К волшбам остыв,
Как живется Вам с земною
Женщиною, без шестых
Чувств?
Ну, за голову: счастливы?
Нет? В провале без глубин –
Как живется, милый? Тяжче ли –
Так же ли – как мне с другим?
19 ноября 1924 г.
Марина Цветаева – А.К., В.А. и О.Н. Богенгардтам
Прага, 29-го октября 1923 г.
Мои дорогие Богенгардты![169]
<…> Сережа почти все время на лекциях и в библиотеке. В отчаянии от количества предметов и от какого-то семинария, из коего – если он уйдет – уйдут все. (Всего – семь человек! А профессору восемьдесят семь лет!)[170]<…>
Только что пришел Сережа с грустной вестью: Пра умерла. Умерла во второй день Рождества прошлого года, от расширения легких. Макс был при ней.
С Пра уходит лучшая наша с Сережей молодость, под ее орлиным крылом мы встретились. <…>
Сергей Эфрон
Сергей Эфрон – М.А. Волошину
31 октября 1923 г
Praha, Lazarska č. 11 Rusky Komitet
– Мой дорогой Макс,
– Твое письмо пришло в очень черную для меня минуту (м. б., чернее у меня в жизни не было), и то, что именно тогда оно пришло, – было чудом. Было и радостно, и растравительно услышать твой голос.
О смерти Пра я ничего не знал. И хотя все говорило за то, что она не переживет этих лет, что она не может их пережить – несмотря на это – известие о смерти застало меня врасплох, и я с письмом в руках, в толпе русских студентов стоял и плакал. Вместе с Пра умерла лучшая часть жизни моей. Так случилось. И вышло так странно: в Праге, оказывается, несколько человек знало о ее смерти. Но, видно, нужно было, чтобы я узнал от тебя и именно вчера.
<Декабрь 1923 г.>
Дорогой мой Макс,
Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, которому я мог бы сказать все, – конечно, Ты, но и тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся, и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков, и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность, и слепость Марины, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в который она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход – все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.
Марина – человек страстей. Гораздо в большей мере, чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламя. Дрова похуже – скорее сгорают, получше дольше.
Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить Марину в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что Марине я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время[171]. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап – для меня и для нее самый тяжкий – встреча с моим другом по Константинополю и Праге[172], с человеком, ей совершенно далеким, который долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр., и пр. ядами.
Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что Марина мне лгать не может и т. д.
Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил Марине. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым.) Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет.) Быть твердым здесь – я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.
Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю – она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему[173]. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится.
Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б., это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.
Что делать? Если бы ты мог издалека направить меня на верный путь!
Я тебе не пишу о московской жизни Марины. Не хочу об этом писать. Скажу только, что в день моего отъезда (ты знаешь, на что я ехал), после моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел «последними глазами», Марина делила время между мной и другим, которого сейчас называет со смехом дураком и негодяем.
Она обвинила в смерти Ирины (сестра Али) моих сестер[174] (она искренне уверена в этом), и только недавно я узнал правду и восстановил отношения с Лилей и Верой. Но довольно. Довольно и сегодняшнего. Что делать? Долго это сожительство длиться не сможет. Или я погибну. Марина – углубленная Ася. В личной жизни это сплошное разрушительное начало. Все это время я пытался, избегая резкости, подготовить Марину и себя к предстоящему разрыву. Но как это сделать, когда Марина из всех сил старается над обратным. Она уверена, что сейчас, жертвенно отказавшись от своего счастья, – кует мое. Стараясь внешне сохранить форму совместной жизни, она думает меня удовлетворить этим. Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, которые прошли на твоих глазах, я жил, может быть, более всего Мариной. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.
Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя – м. б., единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства – чувство «не могу иначе» было сильнее чувства – «хочу так». Преобладание «статики» над динамикой. Сейчас вся статика моя полетела к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность.
С ужасом жду грядущих дней и месяцев. «Тяга земная» тянет меня вниз. Из всех сил стараюсь выкарабкаться. Но как и куда?
Если бы ты был рядом – я знаю, что тебе удалось бы во многом помочь Марине. С ней я почти не говорю о главном. Она ослепла к моим словам и ко мне. Да м. б. не в слепости, а во мне самом дело. Но об этом в другой раз.
Пишу это письмо только тебе. Никто ничего еще не знает. (А м. б. все знают.)