Марина Цветаева – Р. Гулю[181]
30 марта 1924
… А помните Сережину «Записки добровольца»? (Не читали, но я Вам о ней писала.) Огромная книга, сейчас переписывается, оттачивается[182].
Есть издатель, удивитесь, когда узнаете кто, сейчас не скажу, – боюсь сглазить. Вы эту книгу будете любить (…). Сережа во главе студенческого демократического союза IV – хороший союз, если вообще есть хорошие. Из 1-го безвозвратно ушел.
Сергей Эфрон
Церковные люди и современность[183] (фрагменты)
Наше время сверхъестественно. Набрасываются кроки будущего здания, начерно производится расчет. Зодчий, допустивший вначале ошибку, даже незначительную, не завершит своего произведения. Купол неминуемо обвалится либо в процессе работы, либо вскоре после завершения ее. Поэтому-то должны мы с особым трепетом подходить к целому ряду вопросов, связанных с современностью. Ибо приходится иметь дело не с обычной современностью, а с катастрофической, и не о ремонте русской храмины идет дело, а о возведении нового здания на родном пепелище.
Это не означает, конечно, что мы во всем порываем со старым. Таких разрывов история не знает, а утверждающие обратное – просто безграмотны, и с ними спорить – только время терять. <…>
Соглашаясь с тем, что Запад, действительно, переживает культурный кризис, я не считаю, что положение это может послужить причиной отношения к Западу как к зачумленному очагу. Культурный опыт Запада именно в области относительных благ нам не только не вреден, но необходим. Мужественную западную самодеятельность в устроении государственной и политической жизни мы должны впитать в себя, и не в этом ли одна из первых наших миссий, нас – «в рассеянии сущих».
Но, с нашим русским опытом, ставя правильный диагноз болезни Запада, не будем повторять невольной ошибки некоторых наших отцов. Не будем жертвовать Герценом ради Достоевского и Достоевским ради Герцена. Не будем разделять непроходимой стеной области относительных благ от области абсолютных, ибо чем теснее нам удастся приблизить их друг к другу, тем меньше будет возможностей в будущем для разрушительных катастроф. Наша будущая творческая работа должна идти по двум руслам. Одно из них – сбережение религиозно-духовного богатства России, выявленного в православии, другое – устроение, с чувством ответственности каждого (res publica) – общественное дело (лат.), нашего русского дома, памятуя, что без этого дома (относительное благо) России суждено сгинуть, или уподобиться народу еврейскому без территории и государства.
Россия должна явить свой мужественный лик. И в этом выявлении должны принять участие все, все в том ответственны, никто не может от этого отказаться. Отсюда наш демократизм, который содержит в себе не только «домогательства самочинной личности», но и чувства страшного долга и ответственности каждого и всех перед каждым и всеми за ту форму земной жизни, которую мы все собираемся строить. А то, что отцы и учителя демократии безбожники, нас путать не должно, как не пугало Константина Великого[184] то, что до него монархия зиждилась на язычестве, а православнейший Юстиниан[185] не убоялся использовать для своего знаменитого codex’a языческие же образцы.
Лучшие люди Запада, по словам Бердяева[186], вперяют свой взор на Восток в надежде обрести у нас заглохший в Европе родник жизни. Может быть, стена, разделявшая, благодаря многовековому церковному распаду, Россию и Запад, и есть, в первую очередь, причина как русской катастрофы, так и западного духовного кризиса. Мы были лишены плодов западной культуры, они – нашего религиозного опыта. Западная культура направила свой творческий гений к созданию тех относительных благ, потеряв которые мы, русские, с такой жадностью их возжаждали. Западный человек, несмотря на свою оторванность от церкви, на религиозную теплоту свою еле ощутимую, а часто и на отсутствие всякого религиозного начала, сумел бороться с большевизмом, устоять от него до сего времени и, в конце концов, вероятно, отстоит свои «относительные блага». А пороха для взрыва в странах побежденных было не меньше, если не больше, чем в России: страшная война, поражение, голод, миллионы рабочих-социалистов, русская коммунистическая зараза. Устояли и отстояли. Думаю, что устояли именно потому, что чувствовали государство как свое государство, законы как свои законы, правовой порядок как свой правовой порядок. Содружество всех, соучастие всех, соответственность всех – демократия. У нас же все то, что было на Западе личным, все, говоря о чем употребляли первое лицо местоимения – «мое», «наше», «у нас», – все это ощущалось как постороннее, не свое: «ихнее», «барское», «царское», «самодержавное». «Ихнее», «барское» – для народа, «царское», «самодержавное» – для интеллигенции. И даже то, что давалось этим самодержавием несомненно положительного, только теперь интеллигенцией, да и то не всей, принимается как ценность. Вспомним русский суд. Царская охранка для широкого русского общества заслоняла русские судебные установления, занимавшие одно из первых мест меж западных. Для одних суд был «барским», для других – «царским». Лишь теперь вспомнили, когда вместо суда в России процветает «пролетарская справедливость».
Итак, что же делать? Взамен дурного русского круга, приведшего к революции, приниматься ли чертить новый тем же циркулем, как предлагают некоторые?
Мы отвергаем этот способ. Мы полагаем необходимой и основной предпосылкой в нашей будущей работе устранить начальную первопричину Русской Революции. Отныне в области относительных благ не должно быть деления на «наше» и «ихнее», на «свое» и на «царское с барским». Все ответственны в том строе жизни, который нам предстоит создавать, а ответственность вытекает из соучастия. Пусть мужественный русский лик выявится не в бунте Разина, Пугачева, Буденного, а в демократическом соучастии всех в работе. Не произвол, а ответственность, не бунт, а труд.
Мы не против иерархии, а против гнилой иерархии. Корни иерархического дерева должны быть в народной толще, а не в бюрократических верхах. Мы против народной пассивности в государственно-строительной жизни, ибо эта пассивность неминуемо заканчивается дурной активностью – бунтом. Мы именно в этом видим первопричину русской катастрофы.
Но мы не переносим свою демократичность в круг абсолютных ценностей, как это делали наши западники. Демократия – это лишь средство, лишь форма для выявления русскими своего мужского творческого лика. А стихийное начало, исток, содержание, то, чем все должно напитываться и к чему все должно стремиться, – то же:
Любовь, Христос, Церковь.
О путях к России (фрагменты)
Не путь, а пути, ибо не партия, а человéки («люди» не есть множественное от «человек». Разница людского и человеческого). Больше: партийное, предвзятое сейчас нетерпимо. Оно было источником тысячи русских бед, а может быть, и основной русской беды. Есть два рода общности: общность, рождаемая человеческим (общее прошлое, вера, опыт, профессия и пр.) и общность как подчинение догме. Общность изнутри и общность извне. Общность лиц и общность безличий. Вторая нам хорошо известна по недавнему прошлому. Вспомним лозунги революции и людей, объединяемых ими:
«Нету лиц у них и нет имен,
Песен нету…» [187]
Путь к России лишь от себя к ней, а не наоборот.
Я всматриваюсь и приемлю, но без отказа от себя, от своего критерия. Даже больше: путь к России возможен лишь через самоопределение, через самоутверждение. Отказавшись от себя, от своего опыта революционного и дореволюционного, от своего прошлого, я обращусь в сухую ветвь, которая никогда не привьется к российскому стволу.
Что же я вкладываю в слово «приятие»? Прежде всего, признание за тем или иным явлением органического характера, а это признание диктует и определенный подход к нему. Я не противодействую, не противопоставляю ему упора, своего «нет», а напрягаю свою волю и направляю свое творчество к тому, чтобы использовать этот органический процесс на благо, чтобы напитать его благим содержанием. Подобный подход мы видели на примере отношения церкви к языческим праздникам. Церковь не уничтожила их, а напитала новым благим содержанием.
Отсюда и живучесть христианских праздников. Не потому ли и побеждены мы в белом движении, что проглядели органическое в революции и приняли ее лишь как борьбу двух идеологий?
При таком понимании «приятия» не только не может иметь места отказ от своего лица, а, наоборот, чем крепче мы самоопределимся, чем яснее будет обнаружено это наше лицо, тем тверже мы будем знать, что нам делать и как нам делать.
Здесь будет уместно обнаружить еще одну существенную ошибку, допущенную эмигрантами провинциального типа.
Она заключается в смешении органических процессов России с тамошними идеологическими увлечениями. В первом случае наше приятие обязательно, во втором – мы совершенно свободны. Поясню на примере. Письма и газеты из России говорят о стихийном тяготении к американизму, наблюдаемом там. Ежели это так, то я, принимая этот процесс, не приму однобокой американской идеологии русской молодежи. Я буду всячески стараться привить русскому американизму близкое мне духовное содержание. Не Достоевского заменить русским янки, а американизм напитать Достоевским[188]. Не лик сузить до лица, а лицо приобщить лику. <…>
Каков же наш путь? Он труден, сложен и ответственен. С волевым упорством, без лживых предвзятостей всматриваемся мы в далекие родные туманы с тем, чтобы увидеть, познать и почувствовать, а следовательно, и принять послереволюционное лицо России, лицо, а не личину, органическое начало, а не преходящую идеологию, и только всмотревшись и увидав, дадим мы действенный и творческий ответ, наш ответ, собственный, личный, нашим я, нашим опытом, нашим credo данный.
Сергей Эфрон – Е. Эфрон
6 апреля 1924
В Праге мне плохо[189] (…) в Россию страшно как тянет. Никогда не думал, что так сильно во мне русское…Как скоро, думаешь, можно будет мне вернуться? Я готов ждать еще два года. Дальше, боюсь, сил не хватит.
1924, осень
Я сейчас занят редактированием небольшого журнала литературно-критического. Мне бы очень хотелось получить что-нибудь из России о театре, о последних прозаиках и поэтах, об академическо-научной жизни. Если власти ничего не будут иметь против, попроси тех, кто может дать материал в этих областях, прислать по моему адресу. (…) С радостью редакция примет стихи и прозу. Поговори с Максом, с Антокольским[190] – может быть, они дадут что-нибудь? Сообщи мне, пожалуйста, могу ли я чего-либо ждать. Может быть, ты напишешь о театре или о покойном Вахтангове[191].
…Мне никто не пишет. У меня чувство, что все москвичи меня забыли. Я знаю, что меж нами лежат годы, разделяющие больше, чем тысячи и тысячи верст. Знаю, что сам виноват. Но все же – больно.
Пиши, Лиленька! Твои письма – единственная реальная связь и с Россией, и с прошлым, а может быть – и с будущим…