Сергей Эфрон – Е.Я. Эфрон
26 августа 1934
Почти все мои друзья уехали в Сов. Россию. Радуюсь за них и огорчаюсь за себя. Главная задержка – семья, и не так семья в целом, как Марина. С нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать…
Марина Цветаева
Устный рассказ Марины Цветаевой Лидии Чуковской в августе 1941 года
Сергей Яковлевич принес однажды домой газету – просоветскую, разумеется, – где были напечатаны фотографии столовой для рабочих на одном из провинциальных заводов. Столики накрыты тугими крахмальными скатертями; приборы сверкают; посреди каждого стола – горшок с цветами. Я ему говорю: а в тарелках – что? А в головах – что?
Марина Цветаева – А.А. Тесковой
15 февраля 1936. Ванв
…Не знаете ли Вы, дорогая Анна Антоновна, хорошей гадалки в Праге? Ибо без гадалки мне, кажется, не обойтись. Все свелось к одному: ехать или не ехать. (Если ехать – так навсегда).
Вкратце: и Сергей Яковлечич, и Аля, и Мур – рвутся. Вокруг – угроза войны и революции, вообще – катастрофических событий, (…) Наконец – у Мура здесь никаких перспектив, Я же вижу этих двадцатилетних – они в тупике (…). Это – за.
Против: Москва превращена в Нью-Йорк: в идеологический Нью-Йорк, – ни пустырей, ни бугров, – асфальтовые озера с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами: нет, не с главного начала: Мур, которого у меня эта Москва сразу всего, с головой отберет. И второе главное: я – с моей Furchtlosigkeit (бесстрашие – нем.), я, не умеющая не-ответить, я, не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и – если даже велик – это не мое величие и – м.б. важней всего – ненавижу каждую торжествующую, казенную церковь…
Сергей Эфрон
Сергей Эфрон – Е. Эфрон
27 апреля 1929
Как тебе нравится мой сын? (…) Очень волевой, здоровый, самоутверждающийся (…) Все время требует, чтобы его везли в Россию. Французов презирает.
26 августа 1936
Исключительно способен и умен. Ему, конечно, надо ехать (…) Здесь исковеркается.
лето 1935
Последние стихи ее очень замечательны, и вообще одарена она, как дьявол.
4 декабря 1935
Марина много работает. Мне горько, что из-за меня она здесь. Ее место, конечно, там. Но беда в том, что в последнее время у нее появилась какая-то жизнебоязнь. И как вырвать ее из этого состояния – ума не приложу! (…)
Во всяком случае через год-два перевезем ее обратно – только не в Москву, а куда-нибудь на Кавказ.
18 марта 1936
Марина человек социально совершенно дикий, и ею нужно руководить, как ребенком.
31 июля 1936
Марина работает над переводом Пушкина (не своего) на франц. язык. Получается у нее, насколько могу судить, замечательно. Так, как, верно, написал бы сам Пушкин. Особенно хорошо переведено «Прощай, свободная стихия!».
Марина Цветаева
Марина Цветаева – Анне Тесковой
29 марта, 1936
Сергей Яковлевич предлагает Тифлис (Рай). – А Вы? – А я – где скажут: я давно перед страной в долгу.
Значит, и жить не вместе, ибо я в Москву не хочу: жуть! (Детство – юность – Революция – три разные Москвы: точно живьем в сон, сны – и ничто не похоже! Все – неузнаваемо!)
Вот – моя личная погудка…
1936, 7 июня
Нынче, 5 (18) мая исполнилось 25 лет с нашей первой встречи – в Коктебеле, у Макса, я только что приехала, он сидел на скамеечке перед морем: всем Черным морем! – и ему было 17 лет. Оборот назад – вот закон моей жизни. Как я при этом могу быть коммунистом? И – достаточно их без меня. Скоро весь мир будет! Мы – последние могикане…
Марина Цветаева – Вере Буниной[233]
1934, 24 августа
Сережа сейчас этот мир действенно отталкивает, ибо его еще любит, от него еще страдает.
Сергей Эфрон
Сергей Эфрон – Е. Эфрон
1936, сентябрь
Следишь ли за тем, что происходит в Испании? Я переживаю все это кровно, прямо физически. Ночами спать не могу. Ничего делать не могу. Ни читать, ни писать, ни думать. Это удивительный народ, и его судьба на совести всех нас. И как раз в эти дни судьба его решается.
Марина Цветаева
Марина Цветаева – Анне Тесковой
24 сентября 1938
Дорогая Анна Антоновна!
Нет слов, но они должны быть. (…) День и ночь, день и ночь думаю о Чехии, живу в ней, с ней и ею, чувствую изнутри нее: ее лесов и сердец. Вся Чехия сейчас одно огромное человеческое сердце, бьющееся только одним: тем же, чем и мое.
10 ноября 1938
Я (…) (в первый раз в жизни!) читаю все газеты, и первый вопрос Муру, приходящему с газетой: «А что с Чехией?».
26 декабря 1938
Я никогда, ни-ког-да, ни разу не жалела, что мне не двадцать лет. И вот – в первый раз за все свои не-двадцать – говорю: Я бы хотела быть чехом – и чтобы мне было двадцать лет: чтобы дольше – драться.
Марина Цветаева – Анне Тесковой
1936, 7 июня (продолжение)
Сергея Яковлевича держать здесь дольше не могу – да и не держу – без меня не едет, чего-то выжидает (моего «прозрения») – не понимая, что я – такой умру.
Я бы на его месте: либо-либо. Летом еду. Едете?
И я бы, конечно, сказала: да, ибо – не расставаться же. Кроме того, одна я здесь с Муром пропаду.
Но он этого на себя не берет, ждет, чтобы я добровольно – сожгла корабли (по нему – распустила все паруса).
Сергей Эфрон
Сергей Эфрон – Марине Цветаевой и сыну[234]
октябрь 1937. Записка:
Мариночка, Мурзил, обнимаю вас тысячу раз. Мариночка, эти дни с Вами – самое значительное, что было у нас с Вами. Вы мне столько дали, что и выразить невозможно. Подарок на рождение!!! Мурзил – помогай маме. (Внизу – рисунок льва.)
Марина Цветаева
Марина Цветаева – Ариадне Берг
26 октября 1937
Дорогая Ариадна,
Если я Вам не написала до сих пор – то потому, что не могла. (…) совершенно разбита событиями, которые (…) беда, а не вина. Скажу Вам, как сказала на допросе.[235]
– C’est le plus loyal, le plus noble et le plus humain des hommes. – Mais sa bonne foi a pu être abusée. – La mienne en lui – jamais.
(Он самый честный, самый благородный, самый человечный человек. Его доверие могло быть обмануто. Мое к нему – никогда – франц.).
Марина Цветаева – Анне Тесковой
17 ноября 1937
Отвечаю сразу: Сергей Яковлевич ни при чем: так, как он жил с нами этим летом на море, мог жить только человек со спокойной совестью, а он – живая совесть (…) я его знаю с 5-го мая 1911 г, то есть 26 лет. Полиция мне в конце допроса, длившегося с утра до позднего вечера, сказала – если бы он был здесь, он бы остался на свободе, – он нам необходим только как звено дознания.
Это у следователя, изведенного за долгий день не меньше меня (…) вырвалось. (…) Словом, дорогая Анна Антоновна, будьте совершенно спокойны: ни в чем низком, недостойном, бесчеловечном он не участвовал[236]. Вы помните его глаза? С такими глазами умирают, а не убивают. Над ним еще в армии смеялись, что всех спасает от расстрела. Он весь – свои глаза.
7 июня 1939
Дорогая Анна Антоновна! (…) Это – мой последний привет. Все дни – бешеная переписка, и разборка, и укладка, и бешеная жара (бешеных собак), в обычное время я бы задыхалась, но сейчас я и так задохнулась всем и, как йог, ничего не чувствую. Жалею Мура, который – от всего – извелся – не находит себе места – среди этого развала. Ну – скоро конец, а конец – всегда покой. (Конца – нет, п. ч. сразу – начало).
Спасибо за ободрение, Вы сразу меня поняли (…) выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась…
Часть шестая – заключительная. Возвращение в Россию. Гибель
Москва
Марина Цветаева
Из последних Записных книжек
18 июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С. Неуют. За керосином, С. покупает яблоки. Постепенное щемление сердца (…).
Обертон – унтертон всего – жуть. (…) И непривычный деревянный пейзаж. Отсутствие камня, в данном случае – отсутствие просто устоя.
Болезнь С. Страх его сердечного страха. (…) Не за кого держаться. Начинаю понимать, что С. бессилен совсем, во всем. (Разворачиваю рану. Живое мясо. Короче:)
27-го в ночь арест Али…
Марина Цветаева – Л.П. Берии[237]
23-го декабря 1939 г. Голицыно, Белорусской ж<елезно>й д<ороги> Дом отдыха писателей
Товарищ Берия,
Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери – Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь – 27-го августа, муж – 10-го октября сего 1939 года.
Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.
Я – писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей – в Чехии и Франции – по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, – жила семьей и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах «Воля России» и «Современные записки», одно время печаталась в газете «Последние новости», но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще – в эмиграции была и слыла одиночкой. («Почему она не едет в Советскую Россию?») В 1936 г. я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale Révolutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними – Похоронный марш («Вы жертвою пали в борьбе роковой»), а из советских – песню из «Веселых ребят», «Полюшко – широко поле» и многие другие. Мои песни – пелись.
В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе «Мария Ульянова», везшем испанцев.
Причины моего возвращения на родину – страстное устремление туда всей моей семьи: мужа – Сергея Эфрона, дочери – Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г.) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничто.
При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось.
Если нужно сказать о происхождении – я дочь заслуженного профессора Московского университета, Ивана Владимировича Цветаева, европейской известности филолога (открыл одно древнее наречие, его труд «Осские надписи»), основателя и собирателя Музея изящных искусств – ныне Музея изобразительных искусств. Замысел музея – его замысел, и весь труд по созданию музея: изысканию средств, собиранию оригинальных коллекций (между ними – одна из лучших в мире коллекций египетской живописи, добытая отцом у коллекционера Мосолова), выбору и заказу слепков и всему музейному оборудованию – труд моего отца, безвозмездный и любовный труд 14-ти последних лет его жизни. Одно из ранних моих воспоминаний: отец с матерью едут на Урал выбирать мрамор для музея. Помню привезенные ими мраморные образцы. От казенной квартиры, полагавшейся после открытия музея отцу, как директору, он отказался и сделал из нее 4 квартиры для мелких служащих. Хоронила его вся Москва – все бесчисленные его слушатели и слушательницы по университету, Высшим женским курсам и консерватории, и служащие его обоих музеев (он 25 лет был директором Румянцевского музея).
Моя мать – Мария Александровна Цветаева, рожд<енная> Мейн, была выдающаяся музыкантша, первая помощница отца по созданию музея и рано умерла.
Вот – обо мне.
Теперь о моем муже – Сергее Эфроне.
Сергей Яковлевич Эфрон – сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев «Лиза Дурново») и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: «Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник».) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал[238] вернувшийся в 1917 г. Петр Алексеевич Кропоткин[239] и поныне помнит Николай Морозов[240]. Есть о ней и в книге Степняка «Подпольная Россия»[241], и портрет ее находится в Кропоткинском музее.
Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать – в Петропавловской крепости, старшие дети – Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон – по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра, два побега. Ему грозит смертная казнь, и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже – кончает с собой ее 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней «Юманитэ».
В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в Московский университет, филологический факультет. Но начинается война, и он едет братом милосердия на фронт. В октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все добровольчество (1917 г. – 1920 г.) – непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен.
Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот что, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, – забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара – у него на глазах – лицо, с которым этот комиссар встретил смерть. – «В эту минуту я понял, что наше дело – ненародное дело».
– Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? – Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился, – он из него ушел, весь, целиком – и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
Но возвращаюсь к его биографии. После Белой армии – голод в Галлиполи и в Константинополе, и, в 1922 г., переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в университет – кончать историко-филологический факультет. В 1923 г. затевает студенческий журнал «Своими путями» – в отличие от других студентов, ходящих чужими – и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу. С этого часа его «полевение» идет неуклонно. Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе евразийцев и является одним из редакторов журнала «Версты», от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь – уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут «большевиком». Дальше – больше. За верстами – газета евразия (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда выступившего в Париже), про которую эмиграция говорит, что это – открытая большевицкая пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые – левые. Левые, оглавляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом возвращения на Родину.
Когда в точности Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой – не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю – около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю – это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха – как сиял! («Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…») Есть у меня важный свидетель – сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек – на глазах – горел. Бытовые условия – холод, неустроенность квартиры – для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, – целое перерождение человека.
О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: «Mais Monsieur Efron menait une activite sovietique foudroyante!» («Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!») Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше, чем я (я знала только о Союзе возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю – это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог.
Все кончилось неожиданно. 10-го октября 1937 г. Сергей Эфрон спешно уехал в Союз. А 22-го ко мне явились с обыском и увезли меня и 12-летнего сына в парижскую Префектуру, где нас продержали целый день. Следователю я говорила все, что знала, а именно: что это самый благородный и бескорыстный человек на свете, что он страстно любит свою родину, что работать для республиканской Испании – не преступление, что знаю его – 1911 г. – 1937 г. – 26 лет – и что больше не знаю ничего. Через некоторое время последовал второй вызов в Префектуру. Мне предъявили копии телеграмм, в которых я не узнала его почерка, и меня опять отпустили и уже больше не трогали.
С октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые – жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении – ему недоставало только одного: меня и сына.
Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела – я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в союз – вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел – пролежал. Но с нашим приездом он ожил, – за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек… Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город… Все говорили, что он действительно воскрес…
И – 27-го августа – арест дочери.
Теперь о дочери. Дочь моя, Ариадна Сергеевна Эфрон, первая из всех нас уехала в Советский Союз, а именно 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе возвращения на Родину. Она очень талантливая художница и журналистка. И абсолютно лояльный человек. В Москве она работала во французском журнале «Ревю де Моску» (Страстной бульвар, д<ом> 11) – ее работой были очень довольны. Писала (литературное) и иллюстрировала, отлично перевела стихами поэму Маяковского. В Советском Союзе себя чувствовала очень счастливой и никогда ни на какие бытовые трудности не жаловалась.
А вслед за дочерью арестовали – 10-го октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день, – и моего мужа, совершенно больного и истерзанного ее бедой.
Первую денежную передачу от меня приняли: дочери – 7-го декабря, т. е. 3 месяца, 11 дней спустя после ее ареста, мужу – 8-го декабря, т. е. 2 месяца без 2-х дней спустя ареста. Дочь п<…>[242]
7-го ноября было арестовано на той же даче семейство Львовых[243], наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в запечатанной даче, без дров, в страшной тоске.
Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 2 месяца, при Доме отдыха писателей в Голицыне, с содержанием в Доме Отдыха после ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского, немецкого языков. Еще в бытность свою в Болшеве (ст<анция> Болшево, Северной ж<елезной> д<ороги>. Поселок Новый Быт, дача 4/33) я перевела на французский ряд стихотворений Лермонтова – для «Ревю де Моску» и интернациональной литературы». Часть из них уже напечатана.
Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его – 1911 г. – 1939 г. – без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, никто его не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли «слепым энтузиазмом». Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумленные бедностью нашего жилища и жесткостью его кровати (– «Как, на этой кровати спал г<осподи>н Эфрон?»), говорили о нем с каким-то почтением, а следователь – так тот просто сказал мне: – «Г<осподи>н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться…»
А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.
Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Это – тяжелый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни – особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрет неоправданный.
Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы, – проверьте доносчика.
Если же это ошибка – умоляю, исправьте, пока не поздно.