Коктебель
Анастасия Цветаева
Воспоминания (фрагмент)
Не помню, как в первый раз (в тот же день?) мне сказала Марина о том, кем стал ей Сережа Эфрон и она ему.
Мы стояли – Марина и я – под шатром южных звезд, в дыханье дрока, в трепете масличных ветвей, и ее слова, как волны о черный берег, луной или фосфором под водой бились о мое одинокое без нее сердце:
– Он чудный, Сережа… Ты поймешь. Мы вечером будем у меня, – приходи! Втроем. Ты увидишь! Сестры еле отходили его, когда он узнал о самоубийстве матери и брата. Котик, в четырнадцать лет… Они обожали мать. Она не перенесла. Сережа и Котик росли вместе, как мы. Тоже два года разницы. Он болен, Сережа, – туберкулез. Мы, может быть, скоро уедем отсюда, он не переносит жару…
Марина Цветаева
Розанову В.В.[42]
Феодосия, 7-го марта 1914 г., пятница
Милый, милый Василий Васильевич,
Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, а бегать, не бегать, а лететь, – все из-за Вашего письма к Асе – чудного, настоящего – «как надо!».
Сейчас мы с Асей шли по главной улице Феодосии – Итальянской – и возмущались, почему Вы не с нами. Было бы так просто и так чудно идти втроем и говорить, говорить без конца.
Слушайте, как странно: это мои первые, самые первые слова Вам, Вы еще ничего не знаете обо мне, но верьте всему! Клянусь, что каждое мое слово – правда, самая точная.
Я ничего не читала из Ваших книг, кроме «Уединенного»[43], но смело скажу, что Вы – гениальны. Вы все понимаете и все поймете, и так радостно Вам это говорить, идти к Вам навстречу, быть щедрой, ничего не объяснять, не скрывать, не бояться.
Ах, как я Вас люблю и как дрожу от восторга, думая о нашей первой встрече в жизни – может быть, неловкой, может быть, нелепой, но настоящей. Какое счастье, что Вы не родились 20-тью годами раньше, а я – не 20-тью позже!
Послушайте, Вы сказали о Марии Башкирцевой[44] то, чего не сказал никто. А Марию Башкирцеву я люблю безумно, с безумной болью. Я целые два года жила тоской о ней. Она для меня так же жива, как я сама.
О чем Вам писать. Хочется все сказать сразу. Ведь мы не виделись 21 год – мой возраст. А я помню себя с двух!
Посылаю Вам книжку моих любимых стихов из двух моих первых книг: «Вечернего альбома» (1910 г., 18 лет) и «Волшебного фонаря» (1911 г.). Не знаю, любите ли Вы стихи? Если нет – читайте только содержание.
С 1911 г. я ничего не печатала нового. Осенью думаю издать книгу стихов о Марии Башкирцевой и другую, со стихами двух последних лет.
Да, о себе: я замужем, у меня дочка 1 1/2 года – Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренно. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.
В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.
Мать его урожденная Дурново.
Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю.
Пишу Вам все это в ответ на Ваши слова Асе о замужестве.
Теперь скажу Вам, кто мы: Вы знали нашего отца. Это – Иван Владимирович Цветаев, после смерти которого Вы написали статью в «Новом времени».
Еще лишнее звено между нами. Как радостно!
Сейчас вечер. Целый день я думала о Вас. Какое счастье!
Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.
Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить.
Все, что я сказала, – правда.
Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть – Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой.
Наказание – за что? Я ничего не делаю нарочно.
Посылаю Вам несколько своих последних стихотворений – 7. И очень хочу, чтобы Вы мне о них написали, – просто как человек. Но заранее уверена, что они Вам близки.
Вообще: я ненавижу литераторов, для меня каждый поэт – умерший или живой – действующее лицо в моей жизни. Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом и картиной. – Все, что люблю, люблю одной любовью.
Милый Василий Васильевич, я не хочу, чтобы наша встреча была мимолетной. Пусть она будет на всю жизнь! Чем больше знаешь, тем больше любишь. Потом еще одно: если Вы мне напишете, не старайтесь сделать меня христианкой.
Я сейчас живу совсем другим.
Пусть это Вас не огорчает, а главное, не примите это за «свободомыслие». Если бы Вы поговорили со мной в течение пяти минут, мне не пришлось бы Вас просить об этом.
Кончаю мое письмо самым нежным, самым искренним приветом, пожеланием здоровья Вашей жене и Вам. Напишите мне о Вашей семье: сколько у Вас детей, какие они, сколько им лет?
Всего лучшего.
Адрес: Феодосия, Анненская ул<ица>, дача Редлих
Марине Ивановне Эфрон.
Р. S. С осени опять буду в Москве.
Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t°, он весь – лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три – или почти три – года совместной жизни – ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, – люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет.
Мы никогда не расстаемся. Наша встреча – чудо. Пишу Вам все это, чтобы Вы не думали о нем как о чужом. Он – мой самый родной на всю жизнь. Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нем я могу жить так, как живу – совершенно свободная.
Никто – почти никто! – из моих друзей не понимает моего выбора. Выбора! Господи, точно я выбирала!
Ну, кончаю. Когда Вы увидите Асю, Сережу и меня – очень непохожих! – Вы все поймете.
И эта встреча будет!
– Бесконечное спасибо Вам за Все!
Феодосия, 8-го апреля 1914 г., 3-й день Пасхи
Милый Василий Васильевич,
Сейчас так радостно, такое солнце, такой холодный ветер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких акаций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной.
Сев за стол, я сразу взялась за ручку и вот еще не знаю, о чем буду писать.
– Сейчас подошла Аля в своем светло-желтом – белокуром – кудрявом пальто и, подняв на меня свои огромные ярко-голубые глаза, сказала: «До свидания», потом, задумавшись, с ангельской улыбкой добавила: «и́-а́» (крик осла).
– Пишу Вам о папе[45]. Он нас очень любил, считал нас «талантливыми, способными, развитыми», но ужасался нашей лени, самостоятельности, дерзости, любви к тому, что он называл «эксцентричностью» (я, любя 16-ти лет Наполеона, вставила его портрет в киот – много было такого!). Асе было 8, мне 10 лет, когда мы уехали за границу, – у мамы открылся туберкулез легких. За границей мы прожили безвыездно 3 года, – мама, Ася и я. Первый год все вместе в Nervi, потом папа уехал в Россию, мы с Асей – в Лозанну в пансион, мама осталась на второй год в Nervi. После Лозанны мы – мама, Ася и я – переехали в Шварцвальд. Лето провели с папой. Следующую зиму мы с Асей были в немецком пансионе во Фрейбурге, мама жила недалеко от нас. В феврале у нее возобновился туберкулезный процесс (совершенно окончившийся в Nervi), и она уехала в одну шварцвальдскую санаторию.
Зима 1905–06 г. прошла в Ялте. Это была мамина последняя зима. В марте у нее началось кровохаркание, вообще болезнь, раньше почти незаметная, пошла с жестокой быстротой. – «Хочу домой, хочу умереть в Трехпрудном!» (Переулок, где был наш дом.)
Мама умерла 5-го июля 1906 г. в Тарусе Калужской губ<ернии>, где мы все детство жили по летам. Смерть она свою предвидела ясно. – «Теперь начинается агония».
За день до смерти она говорила нам с Асей: «И подумать, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…» И потом: «Мне жаль только музыки и солнца!» 3 дня перед смертью она ужасно мучилась, не спала ни минуты.
– «Мама, тебе поспать бы»…
– «Высплюсь – в гробу!»
Мама была единственной дочерью. Мать ее, из польского княжеского рода, умерла 26-ти лет[46]. Дедушка всю свою жизнь посвятил маме, оставшейся после матери крошечным ребенком. Мамина жизнь шла между дедушкой и швейцаркой-гувернанткой, – замкнутая, фантастическая, болезненная, не-детская, книжная жизнь. 7-ми лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила героями, великолепно играла на рояле.
Знакомых детей почти не было, кроме девочки, взятой в дом, вместо сестры маме. Но эта девочка была безличной, и мама, очень любя ее, все же была одна. Своего отца – Александра Даниловича Мейн[47] – она боготворила всю жизнь. И он обожал маму. После смерти жены – ни одной связи, ни одной встречи, чтобы мама не могла опускать перед ним глаз, когда вырастет и узнает.
Мамина юность, как детство, была одинокой, болезненной, мятежной, глубоко-скрытой. Герои: Валленштейн, Поссарт, Людовик Баварский[48]. Поездка в лунную ночь по озеру, где он погиб. С ее руки скользит кольцо – вода принимает его – обручение с умершим королем. Когда Рубинштейн пожал ей руку, она два дня не снимала перчатки. Поэты: Heine, Goethe, Schiller, Shakespeare. – Больше иностранных книг, чем русских. Отвращение – чисто-девическое – к Zolа и Мопассану, вообще к французским романистам, таким далеким.
Весь дух воспитания – германский. Упоение музыкой, громадный талант (такой игры на рояле и на гитаре я уже не услышу!), способность к языкам, блестящая память, великолепный слог, стихи на русском и немецком языках, занятия живописью.
Гордость, часто принимаемая за сухость, стыдливость, сдержанность, неласковость (внешняя), безумие в музыке, тоска.
12-ти лет она встретила юношу – его звали Сережей Э. (фамилии я не знаю, инициалы – моего Сережи!). Ему было года 22. Они вместе катались верхом в лунные ночи. 16-ти лет она поняла и он понял, что любят друг друга. Но он был женат. Развод дедушка считал грехом. – «Ты и дети, если они будут, – останетесь мне близки. Он для меня не существует». – Мама слишком любила дедушку и не согласилась выходить замуж на таких условиях. Сережа Э. уехал куда-то далеко… 6 лет мама жила тоской о нем. Поклон издали в концерте, два письма, – всё! – за целых 6 лет. Тетя (швейцарская гувернантка, с которой дедушка не был в связи!) обожала маму, но ничего не могла сделать.
Дедушка все замолчал.
22-х лет мама вышла замуж за папу, с прямой целью заместить мать его осиротевшим детям – Валерии 8-ми лет и Андрею – 1 года. Папе тогда было 44 года.
Папу она бесконечно любила, но 2 первых года ужасно мучилась его неугасшей любовью к В.Д. Иловайской.
– «Мы венчались у гроба», – пишет мама в своем дневнике. Много мучилась она и с Валерией, стараясь приручить эту совершенно чужую ей по духу, обожавшую свою покойную мать и резко отталкивавшую «мачеху» 8-летнюю девочку. – Много было горя! Мама и папа были люди совершенно непохожие. У каждого своя рана в сердце. У мамы – музыка, стихи, тоска, у папы – наука. Жизни шли рядом, не сливаясь. Но они очень любили друг друга. Мама умерла 37-ми лет, неудовлетворенная, непримиренная, не позвав священника, хотя явно ничего не отрицала и даже любила обряды.
Ее измученная душа живет в нас, – только мы открываем то, что она скрывала. Ее мятеж, ее безумие, ее жажда дошли в нас до крика.
– Папа нас очень любил. Нам было 12 и 14 лет, когда умерла мама. С 14-ти до 16-ти лет я бредила революцией, 16-ти лет безумно полюбила Наполеона I и Наполеона II, целый год жила без людей, одна в своей маленькой комнатке, в своем огромном мире.
Но об этом периоде пусть Вам напишет Ася.
Напишу Вам о папе.
Он умер 30-го августа 1913 г., от старческой болезни сердца, появившейся в последние годы. Самый последний год он чувствовал нашу любовь, раньше очень страдал от нас, совсем не зная, что с нами делать. Когда мы вышли замуж, он очень за нас беспокоился. Ни Сережи, ни Бориса[49] он не знал. Сережу он потом полюбил, поверив в его желание высшего образования, – это для него было главное.
Как людей он не знал ни С<ережи), ни Б<ориса>, совсем не знал, кто те, кого мы любим.
Алю и Андрюшу[50] он очень любил, очень им радовался и, как потом мы узнали, всем о них рассказывал. Но он видел их совсем маленькими, до года. Это ужасно жаль!
Как странно! Я Вам это расскажу.
Я приехала в Москву числа 15-го августа, сдавать дом (наш дом с Сережей).
Папа был в имении около Клина, где все лето прожил в прекрасных условиях.
Числа 22-го мы с ним увидались в Трехпрудном, 23-го поехали вместе к Мюру[51] – он хотел мне что-нибудь подарить. Я выбрала маленький плюшевый плед – с одной стороны коричневый, с другой золотой. Папа был необычайно мил и ласков.
Когда мы проходили по Театральной площади, сверкавшей цветами, он вдруг остановился и, показав рукой на группу мальв, редко-грустно сказал: «А помнишь, у нас на даче были мальвы?»
У меня сжалось сердце. Я хотела проводить его на вокзал, но он не согласился: «Зачем? Зачем? Я еще должен в Музей».
«Господи, а вдруг это в последний раз?» – подумала я и, чтобы не поверить себе, назначила день – 29-ое – когда мы с Асей к нему приедем на дачу.
Господи, у меня сердце сжимается! – 27-го ночью его привезли с дачи почти умирающего. Доктор говорил, что 75 % людей умерло бы во время переезда. Я не узнала его, войдя: белое-белое осунувшееся лицо. Он встретил меня очень ласково, вообще все время был ласков и кроток, расспрашивал меня о доме, задыхающимся голосом продиктовал письмо к одному его [знакомому] любимому молодому сослуживцу. Вообще он все время говорил, хотя не должен был говорить ни слова. Говорил о Сереже, о его занятиях, о его здоровье, об Але, об Андрюше – «хочу заработать им по 10 тысяч», – о болезни своей говорил, что «доктора раздули», и строил планы о будущих лекциях. Что-то сказал о Музее, – Ася переспросила – «Да, Румянцевский музей, откуда меня прогнали!»
Он прожил 2 1/2 суток. Все время говорил о самых обыкновенных вещах, умолял нас идти спать, не утомлять себя, расспрашивал о погоде. Я что-то рассказывала о феодальном замке.
– «Теперь прошел век феодальных замков, – настал век людей труда!»
За день – меньше! – до смерти он спросил меня: «А как… твой… этот… плед?»
Господи!
Последний день он был почти без памяти. Умер он в 1 3/4 ч. дня. Мы с Андреем были в его комнате. Он ужасно задыхался, дыхание пропадало ровно на 1/3 минуты каждую минуту. Дышал отрывисто и странно-громко: «Ах! Ах!»
С первого момента до последнего ни разу не заговорил о возможности смерти. Умер без священника. Поэтому мы думаем, что он действительно не видел, что умирает, – он был религиозен. – Нет, это тайна. Теперь уже никогда не узнаем, чувствовал он смерть или нет.
Его кончина для меня совершенно поразительна: тихий героизм, – такой скромный!
Господи, мне плакать хочется!
Мы все: Валерия, Андрей[52], Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В<алерия>случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты.
У папы в гробу было прекрасное светлое лицо.
За несколько дней до его болезни разбились: 1) стеклянный шкаф 2) его фонарь, всегда – уже 30 лет! – висевший у него в кабинете 3) две лампы 4) стакан. Это был какой-то непрерывный звон и грохот стекла.
Я все еще, не веря, утешала себя, что это «к счастью». Это – до его болезни.
– Ну, кончаю. Любите Асю и меня, мы Вас нежно, нежно любим. Кто-то мне говорил, что Вы любите ставить «неприличные вопросы». Не ставьте, придется резко отвечать, будет оскорбление, всем будет больно.
Я прочла Ваши «Люди лунного света»[53], это мне чуждо, это мне враждебно, но в «Уединенном» Вы другой, милый, родной, совсем наш. Будьте с нами таким и не ставьте «вопросов», на какие нельзя отвечать. – Зачем? Пусть на них отвечают другие! —
«Опавшие листья» купили обе. Как хорошо, что фотографии!
И карточки свои пришлем.
________
Милый, милый Василий Васильевич, сейчас закат. Еле различаю, что пишу. На окне большой букет диких тюльпанов. В соседней комнате укладывают Алю.
В открытую форточку врывается ветер и шевелит волосы на лбу. Я одна дома. Скоро придет Сережа. – Мы купили «Опавшие листья»[54], а когда увидимся, Вы нам надпишете.
Слушайте, не огорчайтесь, что мы из всех Ваших книг знаем только «Уединенное», – разве мы публика? Ася, например, до сих пор не читала «Дон Кихота», а я только этим летом прочла «Героя нашего времени», хотя и писала о нем сочинения в гимназии.
Умилительная вещь: директор здешней мужской гимназии Вас страшно любит, – его настольная книга – Ваш разбор Великого Инквизитора[55]. Даже в таком далеком уголке, как Феодосия, Вас знают многие, – это я наверное говорю.
Начала читать Вашу книгу об Италии[56] – прекрасно.
Вообще: Вы можете написать отвратительно (Ваши «Люди лунного света»), но никогда – бездарно.
Вы поразительно-умны, Вы гениально-умны и гениально-чутки. Например, Ваше «не сердитесь» с тире. Господи, у нас с Асей слезы навернулись на глаза, когда мы увидали эти тире.
– «Марина, он сам их ставил!»
Только над такими вещами я могу плакать.
– Ах, смешно! Недавно кто-то показывает мне два лица в журнале, закрыв подписи. – «Кто это? Каков его характер, кем он должен быть?»
– «Директор гимназии, – во всяком случае педагог… Это человек сухой, хитрый…»
Рука, закрывавшая подпись, отдергивается. Все вокруг смеются.
Я читаю: «Василий Васильевич Розанов!». Вокруг – неудержимый смех.
– Пришлите нам свои фотографии, – непременно! – непременно с надписями и непременно две.
Ведь их нетрудно «закупоривать» – (ах, сочувствую, ужасно отсылать книги! Какой-то кошмар!).
Ну, надо кончать. Всего, всего лучшего. Крепко жму Вам обе руки. Будете ли в Москве зимой? Ася осенью думает ехать в Париж на целую зиму, а может быть, на целый год. Мы с Сережей будем в Москве. Пишите!
Р. S. Мне вдруг пришло в голову, как нелепо было бы послать Вам на Пасху визитную карточку с поздравлением!
Е.Я. Эфрон – В.Я. Эфрон
Феодосия, 28-го февраля 1914 г. – пятница
Милые Лиля и Вера,
Вчера получили окружное свидетельство, может быть, оно зачтется Сереже, если кто-нибудь похлопочет. Но влиятельных лиц здесь очень мало, и хлопочут они неохотно, – противно обращаться, тем более что это все незнакомые.
С<ережа> занимается с 7-ми часов утра до 12-ти ночи, – что-то невероятное. Очень худ и слаб, выглядит отвратительно. Шансы выдержать – очень гадательны: директор, знавший папу и очень мило относящийся к С<ереже>, и инспектор – по всем отзывам грубый и властный – в контрах. Кроме того, учителя, выбранные С<ережей>, никакого отношения к гимназии не имеют…
Феодосия, 18-го марта 1914 г., среда
Милая Лиля,
Пишу Вам в постели, в которой нахожусь день и ночь.
Уже 8 дней – воспаление ноги и сильный жар.
За это время как раз началась весна: вся Феодосия в цвету, все зелено.
Сейчас Сережа ушел на урок. <…>
Сережа то уверен, что выдержит, то в отчаянии. Занимается чрезвычайно много: нигде не бывает. <…>
Крепко Вас целую.
В.В. Розанову
Феодосия, 18-го апреля 1914 г., пятница
Милый Василий Васильевич,
5-го мая у Сережи начинаются экзамены на аттестат зрелости. Он занимается по 17-ти часов в день, истощен и худ до крайности. Подготовлен он приблизительно хорошо, но к экстернам относятся с адской строгостью. Если он провалится, его осенью могут взять в солдаты, несмотря на затронутое легкое, болезнь сердца и узкую грудь. Тогда он погиб.
Директор здешней гимназии на Вас молится, он сам показывал мне Вашего «Великого Инквизитора», испещренного заметками: «Поразительно», «Гениально» и т. д. Мы больше часу проговорили, я дала ему «Уединенное», в тот же вечер он должен был читать в каком-то собрании реферат о Вашем творчестве. Так слушайте: тотчас же по получении моего письма пошлите ему 1) «Опавшие листья» с милой надписью; 2) письмо, в котором Вы напишите о Сережиных экзаменах, о Вашем знакомстве с папой и – если хотите – о нас. Письмо должно быть ласковым, милым, «тронутым» его любовью к Вашим книгам, – ни за что не официальным. Напишите о Сережиной болезни (у директора уже есть свидетельства из нескольких санаторий), о его желании поступить в университет, вообще – расхвалите.
О возможности для Сережи воинской повинности не пишите ничего.
Директор с ума сойдет от восторга, получив письмо и книгу, Вы для него – Бог.
Судьба Сережиных экзаменов – его жизни – моей жизни – почти в Ваших руках.
С<ереже> я ничего не говорю об этом письме, – не потому что не уверена в Вас – напротив, совершенно уверена!
Но он в иных случаях мнителен и сейчас особенно – из-за этих чертовских занятий.
Папа еще перед смертью – за день! – говорил о Сережиных занятиях, здоровье, планах, говорил очень заботливо и нежно – и обещал весной написать директору.
Обращаюсь к Вам, как к папе.
Всего лучшего, с безумным нетерпением жду ответа и заранее ликую.
Имя Сережи: Сергей Яковлевич Эфрон. Имя д<иректо>ра: Сергей Иванович Бельцман.
Ради Бога, не перепутайте!
_________
Мой адрес: Анненская ул<ица>, дача Редлих.
Адрес д<иректо>ра:
Феодосия, директору Мужской Гимназии
Сергею Ивановичу Бельцман.
Р. S. Директор сам знал папу и очень трогательно о нем говорил. Я просидела у него часа 3, ела апельсины, говорила об «Уединенном» и пересмотрела всех кукол его трехлетней дочери – счетом 60. Это все искренно и с удовольствием. Он ужасно милый.
Из записной книжки 1914 г.
Коктебель, 19-го июня 1914 г., четверг
Сережа кончил экзамены. В местной газете «Южный Край» такая заметка: «Из экстернов феодосийской мужской гимназии уцелел один г-н Эфрон». В его экзаменационной судьбе принимал участие весь город.
Хочется записать одну часть его ответа по истории: – «Клавдий должен был быть великим императором, но, к несчастью, помешала семейная жизнь: он был женат два раза – первый на Мессалине, второй – на Агриппине, и обе страшно ему изменяли».
Это все, что он знал о Клавдии. Экзаменаторы кусали губы.
Экз<амен> по Закону, – 12-го июня 1914 г.
Свящ<енник>: «К<а>к отнеслись стражи к Воскресению Христову?»
С<ережа?: – «Пали ниц».
Свящ<енник>: «А потом?»
С<ережа>: – «Пришли в себя».
Свящ<енник>: – «Гм…расскажите нам жизнеописание кого-н<и>б<удь> из Отцов церкви, – кого Вы лучше знаете».
С<ережа> молчит.
Свящ
С<ережа> молчит.
Директор, ласково: «Ну, Эфрон, вспомните!»
Молчание.
Свящ
С<ережа>: «Первосвященник».
Свящ
С<ережа>: «Священник».
Свящ<енник>: «Знаете ли Вы молитву: “Ныне отпущаеши”?»
С<ережа> быстро: «Ныне отпущаеши…»
Свящ<енник>: «Дальше?»
Молчание.
Свящ<енник>: «Что такое чревоугодие?»
Долгое молчание, затем мычание, и ответ:
– «Угождение чреву».
Свящ<енник>»: «Нет. Это когда чрево почитают к<а>к Бога».
С<ережа> изумленно молчит, делает мертвенное лицо и просит позволения сесть. Порывисто дышит. Все молчат, ожидая последнего вздоха. Директор предлагает закончить экз<амен> – Тройка.
Феодосия, Троицын день 1914 г. (25го мая, воскресение)
Ах, Алины воспоминания детства! (…) Отцу – 21 год (говорю о будущей зиме, когда Аля сможет кое-что помнить, – ей пойдет третий год). Красавец. Громадный рост; стройная, хрупкая фигура; руки со старинной гравюры; длинное, узкое, ярко-бледное лицо, на котором горят и сияют огромные глаза – не то зеленые, не то серые, не то синие, – и зеленые, и серые и синие. Крупный изогнутый рот. Лицо единственное и незабвенное под волной темных, с темно-золотым отливом, пышных, густых волос. Я не сказала о крутом, высоком, ослепительно-белом лбе, в котором сосредоточились весь ум и все благородство мира, как в глазах – вся грусть.
А этот голос – глубокий, мягкий, нежный; этот голос, сразу покоряющий всех. А смех его – такой веселый, детский, неотразимый! А эти ослепительные зубы меж полоски изогнутых губ. А жесты принца! <…>
«Есть такие голоса…»
Сергею Эфрону
Есть такие голоса,
Что смолкаешь, им не вторя,
Что предвидишь чудеса.
Есть огромные глаза
Цвета моря.
Вот он встал перед тобой:
Посмотри на лоб и брови
И сравни его с собой!
То усталость голубой,
Ветхой крови.
Торжествует синева
Каждой благородной веной.
Жест царевича и льва
Повторяют кружева
Белой пеной.
Вашего полка – драгун,
Декабристы и версальцы!
И не знаешь – так он юн —
Кисти, шпаги или струн
Просят пальцы.
Коктебель, 19 июля 1913
«Как водоросли Ваши члены …»
Сергею Эфрон – Дурново
Как водоросли Ваши члены,
Как ветви мальмэзонских ив…
Так Вы лежали в брызгах пены,
Рассеянно остановив
На светло-золотистых дынях
Аквамарин и хризопраз
Сине-зеленых, серо-синих,
Всегда полузакрытых глаз.
Летели солнечные стрелы
И волны – бешеные львы.
Так Вы лежали, слишком белый
От нестерпимой синевы…
А за спиной была пустыня
И где-то станция Джанкой…
И тихо золотилась дыня
Под Вашей длинною рукой.
Так, драгоценный и спокойный,
Лежите, взглядом не даря,
Но взглянете – и вспыхнут войны,
И горы двинутся в моря,
И новые зажгутся луны,
И лягут радостные львы —
По наклоненью Вашей юной,
Великолепной головы.
1 августа 1913
На радость
С. Э.
Ждут нас пыльные дороги,
Шалаши на час
И звериные берлоги
И старинные чертоги…
Милый, милый, мы, как боги:
Целый мир для нас!
Всюду дома мы на свете,
Все зовя своим.
В шалаше, где чинят сети,
На сияющем паркете…
Милый, милый, мы, как дети:
Целый мир двоим!
Солнце жжет, – на север с юга,
Или на луну!
Им очаг и бремя плуга,
Нам простор и зелень луга…
Милый, милый, друг у друга
Мы навек в плену!
«Мне говорят – ты странный человек…»
С. Э.
Да, я, пожалуй, странный человек —
Другим на диво!
Быть, несмотря на наш двадцатый век,
Такой счастливой!
Не слушая о тайном сходстве душ
И всех тому подобных басен,
Всем говорить, что у меня есть муж.
Что он – прекрасен!
Всем хвастаюсь фамилией «Эфрон»,
Записанной в древнейшей книге божьей,
Всем говорю: мне двадцать лет, а он –
Еще моложе!
Я с вызовом ношу его кольцо –
Да, в Вечности – жена, не на бумаге. —
Его чрезмерно узкое лицо
Подобно шпаге.
Безмолвен рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.
Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза – прекрасно-бесполезны! –
Под крыльями распахнутых бровей –
Две бездны.
В его лице я рыцарству верна.
– Всем вам, кто жил и умирал без страху. —
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху.
Коктебель, 3 июня 1914