Одноразовый доктор — страница 21 из 32

Очередь всколыхнулась, по ней пробежала тепловатая волна облегчения. Бармашов стоял четвертым и был благодарен мужчине с монеткой, потому что сам никогда не отваживался постучать в блюдечко, куда ложат, и пригласить продавщицу.

– Будет здесь кто-нибудь или нет? – сказал мужчина гусиным голосом. Он проговорил это в пустоту, немного задрав подбородок, и глаза у него тоже были пустые.

Растревоженное коллективное бессознательное оживилось, и Бармашов начал им напитываться. Ощущение было почти приятное. С недавних пор ему стало ближе к семидесяти, чем к шестидесяти, хотя шестерка продолжала лицемерить и приукрашивать действительность. И вот сейчас он, среди изобилия поотвыкнув от очередей, перелетел в прошлое, посмеялся над семеркой, отпихнул шестерку, а заодно и пятерку. Помолодевший в очереди Бармашов развернул плечи, сгоряча вообразив, что вот возьмет сейчас и купит пол-литра водки.

Тут-то и народился Мухомор. Длинный, как оглобля, и седой, как лунь, Мухомор считался окружной достопримечательностью. В талонно-карточные времена он выглядел уже глубоким старцем, успешно спившимся. Невозможно было поверить, что он дотянул до третьего тысячелетия. Но он не только дотянул, но и ничуть не изменился, разве ссутулился чуть больше да лишился последних зубов, а так норовил втереться не то что в новое столетие, но и в самую эпоху Водолея.

Мухомор слыл неприятным скандалистом. Там, где он появлялся, немедленно начиналась драка. Никто ни разу не видел, чтобы Мухомор стоял в очереди. И также никто не видел, чтобы Мухомор явился куда-нибудь без своей увесистой палки. Палка, отметил Бармашов, тоже была прежняя – длинный, серый, кривой сук, владельцу под стать. Сейчас Мухомор уже стоял возле осиротевшей кассы, разевал рот и победоносно потрясал своей орясиной. Только что его, Мухомора, не было, и вот он вырос или, может быть, мгновенно переместился в пространстве колдовским навыком.

Мухомор ритмично вскидывал и опускал сук. Его пасть дымилась, из нее вываливалось и на лету распадалось что-то невразумительное и непристойное.

Неизвестно, почему из всей очереди он выбрал себе именно Бармашова. Старый негодяй ухватил Бармашова за ворот и выдернул из очереди, как уродливую морковину, а сам занял его место, продолжая невнятные гневные разглагольствования. Еще секунда, и его палка опустилось на плечо мужчины, который стоял первым и колотил монеткой по блюдечку. Мухомор дотянулся до него сзади, отпихнув женщин и детей – номера второй и третий. Мужчина присел и вытаращил глаза, глядя перед собой горчичным лицом. Мухомор тупо смотрел вокруг и сыпал проклятиями.

Он начисто позабыл о Бармашове, только что выдернутом. О нем он вовсе не думал, даже когда выдергивал; он расчищал себе дорогу, словно гулял по тропическому лесу, где самое место орудовать если не мачете, то хотя бы клюкой.

А Бармашов, уменьшившийся в размерах, потерянно уходил прочь и с горечью вспоминал, что не взял бы даже чекушки, не говоря о поллитровке, что он опрометчиво нежился в воспоминаниях, тогда как на деле стоял за диабетическим печеньем, которое по неизвестной причине продавали вместе с солеными сухариками к пиву.

Его затопила нестерпимая обида. Годы не защитили его; дворовые хулиганы как лупили Бармашова в детстве, так и продолжали лупить.

– Гад, гад! – кричали сзади на Мухомора. – Гоните его к дьяволу! О Боге подумать пора – а он посмотрите что вытворяет!

Бармашову больше не хотелось печенья; он, семеня домой мелкими шажками, с новым наслаждением купался в солоноватом озере расстроенных чувств.

Он выпил пустого чаю; убитый горем, улегся в постель и заснул. Горечь служила приправой к обыденности; Бармашов сознавал, что завтрашнее утро напомнит ему череду многих и многих пробуждений, бесполезных и завершавшихся неизбежным ночным небытием. Он убивался ради разнообразия.

Не зная того, что лучше бы ему напоследок порадоваться да поберечь стариковское здоровье, не отягощая его пустыми переживаниями.

2

С некоторых пор Бармашов просматривал сны недоверчиво. Участвовал в них небрежно, со снисходительностью, предпочитая наблюдать с безопасного расстояния, которое каким-то непонятным образом удавалось найти в реальности, свободной от пространственных ограничений. Старики спят недолго, но в эту ночь произошло волшебство: Бармашов основательно провалился в исключительно интересный, красочный сон и так увлекся, что пробудился в необычный для себя час, довольно поздний. Он захотел провести рукой по лицу, как делал всегда, чтобы снять истлевающую сонную паутину, и недовольно поморщился: рука не работала – отлежал. В такие минуты всегда возникает карусельный ужас: мнится, что навсегда, что случилось непоправимое, что скамеечка сорвалась с цепей, и ты летишь себе, летишь, вычерчивая первую и последнюю в твоей жизни параболу, но задним умом тебе известно, что это происходит понарошку, что карусель для того и придумана, чтобы поиграть с несчастьем. И рука у тебя тоже отнялась не навсегда, сейчас она укутается в приятный наждак, а потом шевельнется – нехотя, нехотя, да куда ей деваться, уже и берет она носовой платок на пробу, подносит к лицу.

В руке ничто не кололо и не бегало, она лежала плетью. Бармашов нахмурился и решил, что разумнее сесть и поразминать руку сидя. Он крякнул, попытался подняться, но у него ничего не вышло, потому что ему повезло отлежать не только руку, но и ногу. И крякнул он как-то особенно, так, что неплохо было бы повторить и прислушаться. Он начал откашливаться, изо рта побежала слюна; он выругался, однако уста издали беспомощное мычание. И голова показалась ему несвежей, совершенно не отдохнувшей, набитой прокисшим тестом.

До Бармашова довольно быстро дошло, в чем дело, но дошло не окончательно – на том уровне его существа, где он оставался бестолковым растением и только и знал, что перекачивать разнообразные внутренние соки. Мозговые полушария скрестили перед новым знанием алебарды и не допустили в сознание. Но знание протиснулось бочком, потому что левое полушарие держало алебарду лениво и вообще еле выстаивало на ногах. Оно, обескровленное, медленно разваливалось. Бармашов лежал и не мог отогнать от себя Мухомора, который прыжками настигал его и грозил клюкой. В том, что сегодняшнюю беду подстроил Мухомор, он не сомневался. Мухомор обидел его, он разволновался, расстроился, а этого ему никак нельзя, и вот пожалуйста. Точно такая же незадача стряслась на прошлой неделе с тучным и веселым Титом Степановичем из соседнего подъезда, и Тит Степанович целые сутки не имел возможности веселиться и наливаться пивом. Пока не прошло. Возможно, Тит Степанович ползал по квартире, он не рассказывал – иного выхода для себя Бармашов не видел. Повинуясь отчаянию, но не разуму, он неуклюже перевалился через край кровати и шлепнулся правым боком, почти не почувствовав боли от ушиба.

Надо было поставить чайник.

На середине прихожей, куда Бармашов дошлепал, как подранок-тюлень, ему стало ясно, что сделать этого он не сумеет. И неожиданное превращение чайника в запретный предмет огорчило его намного больше, чем собственно рука, нога и язык; ему сделалось до того себя жалко, что он прекратил движение и расплакался. Носик чайника виднелся, но никак не довлел ему; чайник беспомощно ждал, расположившись на плите, и недоумевал, почему такая задержка. А Бармашов, убиваясь по чайнику, вдруг понял, что не сумел бы его вскипятить, не сообразил бы, как это сделать. Он разучился и разводил про себя руками – там, в воображении, они обе разводились отлично; разнообразные вещи порхали перед ним, как будто ими жонглировали: спички, чайник, ложечка, стакан, блюдце – что со всем этим делать? за что браться сначала, за что хвататься потом?

На глаза Бармашову попалась швабра. Череда действий выстроилась перед ним разнузданным строем; завшивленные солдаты готовились бросить шинели и разойтись по домам. Бармашов напрягся и прокаркал последний приказ; солдаты, повинуясь ему по привычке, которую вот-вот оставят, немного подтянулись и взяли равнение на деревянную ручку. Достать рукой, свалить на пол, схватить левой кистью. Первая шеренга, вольно, разойтись. Шеренга разбежалась врассыпную, обнажив новую, такую же недисциплинированную, на исходе терпения. Доползти до входной двери, поднять швабру, расположить под углом, упереть в язычок замка. Голова Бармашова лопалась от напряжения. Он пополз по коридору, пытаясь отталкиваться шваброй; ручка выскальзывала, и он стал работать локтем. Миновал телефон, сделавшийся бесполезным; оставил позади вешалку с пальто, которое больше не понадобится. На пороге остановился в изнеможении, улегся щекой на коврик. Правый ботинок, оказавшийся в виду, превратился в плавучий бот, медленно уплывавший за темный горизонт, откуда не возвращаются. Отдохнув, Бармашов потянулся шваброй и отворил дверь. Дальше ему стало немного проще: он выгрузился на площадку – медленно, сегментами, как полумертвая гусеница. Он собирался постучать в соседнюю дверь, но небеса смилостивились – а может быть, и нет. Соседка увидела его прежде, чем он устроил себе очередной привал.

– Данилыч! Данилыч…

Она сокрушалась и бестолково металась, и вскоре насторожилась вся лестница, захлопавшая дверьми, словно испуганными глазами.

3

Данила Платонович не однажды видел в кино и не раз читал, как герой, которого поразили пулей или ударили дубиной по голове сразу после выполнения опасного задания, терял сознание и пробуждался под спасительными взглядами докторов.

Он надеялся, что нечто похожее произойдет и с ним. Его скромный лестничный подвиг завершится впечатляющим уколом, после которого он провалится в сон, а после он очнется, и все уже будет замечательно.

Соседи жили такими же представлениями.

– Ему надо успокоиться, – твердили они снисходительному доктору, которого синяя форма делала похожим на аккуратного водопроводчика из дальнего зарубежья. – Посмотрите, он нервничает.

Но доктор сказал, что Бармашова никак нельзя успокаивать дальше, ибо он и без того затормозился до опасной черты.