И очень мне захотелось сказать другу, как я люблю его, какой он хороший, душевный человек, какой он верный товарищ. Хотелось сказать: что бы ни случилось — мы останемся друзьями, на всю жизнь, до самой смерти. А если кому из нас нынче суждена смерть — он и тогда в памяти товарища навечно останется другом.
И как знать, может, что-то похожее хотелось сказать и Косте. Но ведь у мужчин не принято говорить нежных слов, у мужчин это считается сантиментами. Да и вообще, с какой стати нам вдруг об этом — что мы, в самом деле, умирать, что ли, собираемся?! Мы еще поживем, и у нас еще будет время сказать друг другу всякие хорошие слова!
И, взглянув друг другу в глаза, мы лишь коротко обнялись, и каждый легонько толкнул другого: ну, мол, ни пуха нам ни пера…
Должно быть, из-за темноты японцы подпустили нас довольно близко.
Но вот с острова ударили орудия, резко застучали пулеметы. Начался бой.
Кораблям прикрытия удалось подавить артиллерию противника. Но уже начинало светать, и мы оказались под кинжальным огнем тяжелых пулеметов. Теперь японцы били не наугад, а прицельно, и шлюпки, на которых мы двигались к берегу, одна за другой начали тонуть. Наша посудина тоже получила пробоины, двоих товарищей ранило, но мы уже успели подойти совсем близко.
— Полундра! — гаркнул Костя и первым прыгнул за борт. Воды было только по пояс. — А ну, братва, суши весла!
Следом за Костей мы тоже попрыгали в воду и россыпью побежали к берегу…
Бой длился несколько часов и закончился вот в этой бухточке.
Оттесненные сюда, японцы укрывались за выступом берега, и к ним нельзя было подступиться ни с моря, ни с суши.
Костя вызвался забросать их гранатами. На учебных занятиях он кидал их дальше всех. Я пошел вместе с Костей.
Одна граната, вторая… Нам слышно, как они рвутся, но не видно, попадают ли в цель.
— Вот что, — предложил Костя, — давай разделимся. Ты — отсюда, а я — оттуда.
Теперь мы кидали гранаты поочередно из разных мест, и это было удобней и безопасней: пока японцы открывали огонь по одному, другой мог точнее выбрать цель.
Но, видно, я слишком увлекся, потому что Костя вдруг дико закричал мне:
— Колька, назад!
И в ту же секунду слева от меня грохнул взрыв.
Я потом только узнал, что ко мне с левого фланга совсем близко подползли два японца и еще бы немного, еще бы какая-то секунда — и… и я не сидел бы сейчас на этом валуне.
Но это я узнал потом, а тогда только услышал, как разорвалась слева от меня брошенная Костей лимонка, и все.
При броске Косте пришлось приподняться. А может, он вгорячах пренебрег осторожностью — ведь дело решали не минуты, а секунды, даже доли секунд. И когда Костя поднялся — по нему прошла автоматная очередь.
Кто скажет, знал или не знал Костя, что смертельно ранен, но он еще нашел в себе силы сорвать с пояса новую — она оказалась последней — гранату и поднять ее над головой…
Нет, гранату эту он так и не кинул. Должно быть, на то, чтобы подняться в рост и замахнуться на врага, ушли все его силы, без остатка.
Сколько он так простоял? Тоже, наверное, какую-то долю секунды. Граната выпала из ослабевшей руки, и сам он рухнул, будто кто разом выдернул у него из-под ног землю.
Какую-то долю секунды… Но я и теперь, через столько лет ясно — будто вчера это было — вижу его поднявшимся в рост перед врагом. Вижу его облитую солнцем, черную — совершенно черную против света — фигуру, вижу над его широкими плечами и бескозыркой золотое сияние. Такое же, как над рыбаками. Только Костя стоял вон там…
Николай Сергеевич встряхнул головой, словно бы освобождаясь от нахлынувших воспоминаний, и с удивлением увидел на своей ладони местами порыжевший от ржавчины, а местами покрытый ракушечной накипью кусок железа.
«Ах да, граната!.. Граната… Не та ли?!»
За холмом натужно затарахтел мотор, а через минуту на малоезжей, едва приметной дороге показался старенький «козлик». Это возвращался с соседней тони председатель колхоза. Вот он вылез из машины, плотный, кряжистый, в «чертовой коже» нараспашку, и зашагал к Николаю Сергеевичу.
— Ты что тут сидишь на камне, как Христос в пустыне? Или думаешь, как одним хлебом накормить бригаду рыбаков? — Председатель коротко хохотнул. — В наше время — задача непосильная. Люди перестают верить в чудеса. — Он подошел совсем близко, не выбирая места, опустился прямо на гальку. — Что за камешек?
Николай Сергеевич молча протянул председателю гранату.
— О-о, да это бывший боевой снаряд, — сразу узнал тот.
Николай Сергеевич слышал, что председатель тоже воевал на Курилах, был ранен, а когда подлечился — решил на годик-другой остаться на острове. И вот незаметно «годик» этот растянулся на двадцать с лишним лет.
— Мы недалеко от озера Кипящего высаживались, — думая о чем-то своем, сказал председатель.
— А мы — здесь, в этой бухте…
Сколько-то времени они сидели молча. Каждый думал о своем, хотя, в общем-то, думали они об одном и том же: о войне, о друзьях и товарищах, кровью которых оплачен нынешний мир на земле.
На остров опускались сумерки. Размылись, стерлась очертания ближних сопок, теперь на фоне неба лишь контурно рисовалась общая волнистая линия их вершин. И море тоже темнело, теряя свой живой блеск, с каждой минутой становясь все более однотонным, непроницаемым. Горизонт придвинулся и словно бы сжал, сузил окрестный мир.
— Ну, мужики, наверное, уже уху сварганили, ждут. — Председатель шумно встал. — Пошли.
Рядом с рыбацким домиком стоял немудреный навес, под навесом — длинный, грубо сколоченный стол.
Свободно и легко было сидеть за этим просторным, надежно вкопанным в землю столом, и таким вкусным все казалось на свежем воздухе, вприкуску с солоноватыми запахами моря!
Ну, правда, и то сказать, такую пищу Николаю Сергеевичу приходилось едать не каждый день.
Свежая темно-розовая икра из только что пойманной рыбы стояла посреди стола не в розетке, не в блюдечке, как это бывает, да и то не часто, в городских застольях, а в большой хлебальной чашке, и ее можно было брать прямо ложкой. А уха!.. В последние годы куда только не забрасывала журналистская судьба Николая Сергеевича: и на Белое море, и на Черное, и в бухту Тикси, и на Памир, на Печору и Ангару. И приходилось ему отведывать и горной форели, и байкальского омуля, приходилось хлебать и осетровую, и стерляжью ушицу. И все же такой ухи он еще не едал. Даже трудно сказать, чем она таким брала, здешняя уха: ароматом или густотой навара, особой тонкостью вкуса или еще чем. Но опрокинешь дымящуюся ложку в рот, посмакуешь языком — и чувствуешь, как лицо твое само собой в этакой блаженной улыбке расплывается. И даже слов не находишь, чтобы выразить свой восторг, а только промычишь что-то невразумительное. Впрочем, мычание-то это в подобных случаях бывает красноречивее любых слов.
Сидящим рядом с Николаем Сергеевичем рыбакам, конечно, было все это не в диковину. И они ели деловито, буднично, ведя с председателем неторопливую беседу о том о сем, а больше о предстоящей путине. И о необычной находке тоже как-то к слову упомянули: надо же, сколько лет пролежала! Но от гранаты опять перешли к путине, к повседневности. «Довлеет дневи злоба его», — пришло на ум Николаю Сергеевичу где-то давно читанное. Первоначальный смысл слова «довлеть» память почему-то не сохранила. Запомнился более понятный «вольный перевод» древнего речения: довлеет над нами злоба дня…
И чем больше вслушивался он в разговор за столом, тем дальше отодвигалось, уходило в глубь времени все то, о чем ему только что там, на камне, вспомнилось. Все то было уже как бы историей и к нынешней жизни, к нынешнему дню имело уже не прямое, а тоже лишь как бы весьма отдаленное отношение: да, когда-то что-то было, но было очень давно…
Эта мысль не давала Николаю Сергеевичу покоя всю дорогу, когда после ужина они с председателем возвращались в Южно-Курильск.
Ему предложили в редакции поехать на Курилы и написать очерк о жизни, какая идет сейчас в местах, где он когда-то воевал. А Николай Сергеевич думал: очерк очерком, книгу бы написать! Книгу о своих друзьях, с которыми он когда-то высаживался на эти острова и которые не вернулись отсюда.
Человеческая память несовершенна. С течением времени многое забывается, уходит в небытие. Забывается постепенно и война. А для нынешней молодежи — не только выросшей, но и родившейся после войны, — для них война если и не древняя, но все равно история. История, которую они «проходят» по учебнику. И кто-то из них задумывается, а кто-то и нет, какой ценой добыта нынешняя мирная жизнь и их безоблачная юность в том числе…
«Козлик» прытко бежал неширокой лесной дорогой, жестко подпрыгивая на ухабах, высвечивая придорожные кусты и деревья. И если все время глядеть вперед, то начинает казаться, что, кроме этого светлого коридора впереди машины, нет ничего ни сзади, ни по сторонам. Только ночь, только непроницаемая пустая чернота. Но отведи глаза — и они, пообвыкнув в темноте, различат и мягкие очертания гор слева, и тусклый блеск лесного озера справа. Ты увидишь и небо над головой, и чистые крупные звезды. Ты вспомнишь, что окрест лежит огромный мир, и существует он независимо от того, видишь ты его или нет…
Не так ли и мы, постоянно озабоченные «злобой дня», загипнотизированные, завороженные безостановочным движением вперед и вперед, начинаем и видеть только то, что перед глазами. А что проходит по сторонам, что осталось и остается позади — это уже вне поля нашего зрения, а с глаз долой — из сердца вон…
— Как называется бухта, в которой мы были? — спросил Николай Сергеевич.
— Называется-то? — не сразу ответил председатель. — Каменистая называется. Малая Каменистая. Есть и Большая Каменистая.
«Каменистая»!.. А что бы взять да и назвать ее бухтой Константина Важникова. И звучит-то лучше, и память о человеке… Бухта Важникова. «Это кто же такой, Важников, если в его честь назвали?» — «А вот кто такой был Важников…»