Хотя вопрос был обращен вроде бы ко всем, отвечать на него, понятное дело, следовало Музе, и она от сознания выпавшей на ее долю ответственности немного смутилась.
— Ну, ваш взгляд на современную живопись… — выжала она из себя наконец. — Ваше, так сказать, творческое кредо.
— Какие слова-то ей известны! — тихонько шепнул Дементий.
— Знай наших! — в тон ему так же тихо ответила Маша.
Художник начал с признания, что реалистическая живопись, передвижники в том числе, для него — прах, который он отряхнул со своих ног еще в годы ученичества. Реализм уже давно, еще в девятнадцатом веке, полностью исчерпал себя, свои живописные возможности; на этом пути художник не может сделать никаких новых открытий, он обречен на повторение того, что уже было. Надо глядеть не назад, а вперед. Мы живем в ином времени, а подлинное искусство всегда было современно, то есть созвучно времени.
— Мое кредо — современный стиль в искусстве! — с пафосом слегка выпившего человека закончил Художник. — Цвет и свет — вот что нужно живописи. Долой типаж, долой сюжет и композицию, долой утилитаризм! Цветовое пятно в сочетании с другими для меня говорит больше, чем какие-нибудь «Охотники на привале» или «Утро в сосновом лесу». Да здравствует цвет и свет!
«Это куда же он гнет, куда зовет? От реализма к абстрактным цветовым пятнам — сиречь к абстракционизму?»
Будь он совсем трезвым, Дементий заставил бы себя промолчать: нехорошо, попав впервые в чужой дом, заводить споры. Но в голове уже слегка шумело, тормоза были ослаблены, и он не удержался, подал голос:
— Передвижник Крамской, которого вы давно отряхнули, между прочим, утверждал, что искусство — национально. Но как же отличить абстрактное цветовое пятно француза от цветового пятна японца?
Вопрос привел Художника в некое замешательство: похоже, он вообще не ожидал, что могут возникнуть какие-либо вопросы.
— А может, и не надо отличать?! Тем более что искусству не нужны визы, оно пересекает национальные границы, ни у кого не спрашиваясь. И если, к примеру, мои картины найдут хороший прием во Франции или какой другой стране, я буду только рад.
«Демагогия! — хотелось крикнуть Дементию. — Пересекает границы как раз национальное искусство — оно интересно другим нациям, а зачем цветовому пятну из Токио ехать в Париж, когда там таких пятен и своих навалом?» Но он перехватил встревоженный взгляд Маши и сдержался. Да и то сказать: нашел где и с кем дискуссию о национальности искусства вести; разве не слышишь — молодой талант мечтает о «хорошем приеме» во Франции?! К тому же про Машу забывать нельзя: она тебя сюда привела, и если ты ляпнешь что-нибудь невпопад — на нее тень ляжет.
Заявившей себя знатоком изящной словесности Софи, как говорится, сам бог велел после Художника обратиться с аналогичной просьбой к Поэту. Тот, пока разглагольствовал коллега, не терял времени даром, успел плотно закусить и теперь охотно, с готовностью поднялся со своего места.
— Мне как поэту легче говорить стихами, чем прозой, — театрально закатив глаза куда-то в потолок, начал Поэт. — Как известно, формы поэтического творчества разнообразны и наряду, скажем, с сонетом или триолетом есть акростих… Так вот, я попробую сказать что-то вроде тоста-акростиха… точнее, пожалуй, акростиха-тоста.
«Да, очень важное, очень существенное уточнение!» — отметил про себя Дементий.
Созерцание потолка, должно быть, не вдохновило Поэта на творческий акт. Он перевел взгляд на Бориса, затем на простирающийся перед ним и призывно сверкающий графинами и бутылками стол. И только вдоволь насладившись этим впечатляющим зрелищем и что-то тихонько сказав сидящему рядом с новой картонкой в руках Художнику, начал поэтическое священнодействие. Сразу же взяв слишком высокую, временами повизгивающую ноту, он отрывисто, с нажимом, выкрикивал, словно бы выталкивал изо рта на стол слова своего акростиха-тоста:
Бо-окалы н-налиты,
О-огнем
Р-рубиновым
Искр-рит вино.
Стоусто спрошено,
Стократ отвечено:
Дарует р-радость
Нам оно.
Его
Мы пьем
Раскованно, пьем попросту.
О,
Жизнь мгновенная,
Дана для радости она,
Ее мы любим
Не зря, не попусту.
И вместе с вами
Я пью до дна!
И в подтверждение только что сказанного Поэт красиво, профессионально осушил бокал с рубиновым вином.
А Художник, в данном сеансе спонтанного художественного творчества выступавший уже в качестве ассистента, тем временем поставил последнюю точку на своей картонке и утвердил ее для всеобщего обозрения рядом с первой.
Все дружно ахнули, поскольку выпито было еще мало и, значит, способность к аханию еще не была утрачена.
На картонке красовался исполненный двухцветным фломастером текст только что произнесенного акростиха-тоста: начальные буквы каждой строки, написанные крупнее остальных, горели рубиновым огнем и при чтении их сверху вниз образовывали поздравление Борису с днем рождения.
— Изумительно! Гениально! — опять первой возопила Муза.
Дальше почти точь-в-точь повторилась сцена всеобщего восхищения, сыгранная полчаса назад перед моментальным шедевром Художника.
— Друзья, не будьте строги к языковой фактуре стиха, — в свою очередь разыгрывал не очень-то идущую ему роль застенчивого скромника Поэт. — Все же это не больше чем импровизация, так сказать, поэтическая шутка.
Но такое самоуничижение лишь подливало масла в огонь. Когда Поэт в самом начале говорил о разнообразии стихотворных форм и назвал акростих, кто-то понял, что это за штука, а кто-то нет. Теперь же отвлеченная стихотворная премудрость предстала перед всеми в очевидной и доступной каждому застольной наглядности. Особенно же поражало воображение то, что поэтический блин был испечен вот сейчас, сию минуту, у всех на глазах, и таким образом каждый как бы получал право почувствовать себя приобщенным к святая святых, к тайнам художественного творчества.
Из специально приглашенных на вечер людей искусства оставался пока еще никак не проявивший себя Актер. И теперь слегка затуманившиеся взоры гостей обратились на него.
Актер встал, поломался, пококетничал, поскромничал: сначала посетовал на непривычную, нетеатральную обстановку (будто он впервые в жизни оказался в такой обстановке!), на отсутствие специального репертуара для выступлений в подобной ситуации (будто должен существовать какой-то особый репертуар актера для застолья!), а также на то, что сидящие за этим столом пока что настроены на восприятие серьезных жанров и видов искусства (уж куда как серьезных!).
— А я выступаю в легком жанре и поэтому, если вы позволите, сделаю это немного погодя. Согласитесь, должна быть какая-то пауза между высокой поэзией, — тут Актер кинул взгляд в сторону Поэта, — и непритязательной песенкой полуинтимного характера…
«Неизвестно, какой он актер, а парень, видать, неглупый, — вывел свое заключение Дементий. — Сообразил, что после фурора, который только что произвел его собрат по искусству, он со своими непритязательными песенками будет выглядеть очень бледно. И вот хочет выждать, когда все как следует упьются, тогда его полуинтим будет как раз…»
Напряжение за столом, вызванное слушанием, а затем расшифровкой акростиха-тоста, теперь спало. Провозглашение Актером паузы послужило своеобразным сигналом к переходу от жанра поэзии к жанру выпивания и закусывания. Забулькали вино и водка, то бишь виски, зазвенели рюмки и фужеры. После относительной тишины наступило деловое оживление.
— Тебе еще салатику?
— Нет, я перешел на заливное.
— Редечки, кому редечки?
— Кровавый ростбиф? Но это же моя мечта!
— Будьте добры, передайте горчицу.
— Семга хороша с лимончиком, а севрюжка с хреном…
Дементий тоже чувствовал себя уже не так скованно, как вначале. Сказывалось и то, что много ли, мало ли было выпито водки-виски, и то, что теперь уже никто ни на кого не обращал внимания. Смешными казались его недавние страхи что-то не так взять, не так спросить или не так ответить. Сейчас все было т а к. Вилка перешла из левой руки в правую, а он даже не заметил этого, а когда и заметил — отнесся к такому нарушению этикета философски спокойно: подумаешь, какая беда!..
Время от времени он скашивал глаза на Машу, словно бы проверяя, контролируя свое поведение за столом. Но Маша сидела ровная, спокойная: то ли в самом деле его поведение было безупречным, то ли она уже смирилась, убедившись в тщетности усилий привить своему кавалеру светские манеры.
Улучая подходящие моменты, она продолжала его просвещать: кто где учится или работает, чем интересны (или вовсе неинтересны) сидящие за столом люди. И первоначальная полоса отчуждения, отделявшая Дементия от этих людей, как бы постепенно сокращалась, истаивала. Соседи по застолью становились, может, и не более близкими, но более понятными.
Похоже, застолье начало приближаться к своему апогею. Отпускались последние тормоза, полная раскованность кое у кого уже переходила в развязность, а некоторые шуточки подступали довольно близко к границе непристойности.
Особенно шумным становился дальний конец стола, где задавали тон Альфа и Омега. Среди разговора, в котором упоминались имена Сервантеса и Достоевского, кто-то выкрикивал:
— Все это было. Понимаете: бы-ло!
Другой голос ему поддакнул:
— Да, были Дон-Кихоты, были Идиоты; двадцатый век — дураков нет…
Пьяненькая Муза повела по застолью плохо слушающимися глазами, наткнулась на Дементия и замерла, словно зацепилась взглядом и никак не могла отцепиться.
— Ты, Муза, сегодня какая-то мечтательная, — сказала девушка, что сидела рядом с Бобом. — О чем, если не секрет?
— Она мечтает, — отозвался Кока, — об Иване-царевиче, который увезет ее на серой «Волге»…
— Нет, Кока, — все с тем же задумчивым видом парировала Муза, затягиваясь сигаретой и выпуская колечками дым. — Я мечтаю о волшебном напитке, эликсире молодости, с экзотическим названием: кока-кола.