Николаю Сергеевичу не хотелось соглашаться с тем, что говорил ученый историк, но он и не знал, что ему возразить. Если Викентий Викентьевич читал первоисточники, то он знал их вот именно лишь в пересказе.
— Славянофилы в общественном устройстве ориентировались на общину, — решил выложить Николай Сергеевич последний козырь. — Это тоже хорошо?
— Но скажите, а чем лучше общественный идеал западников? — мягко, по-доброму улыбаясь, ответил Викентий Викентьевич. — Славянофилы — воздадим должное их проницательности! — уже тогда разглядели в западной буржуазной цивилизации распускающееся пышным цветом омещанивание, обездушивание человека, превращение общества в скопище индивидов, каждому из которых лишь до себя. И, представьте, западник Герцен в этом пункте стал на сторону славянофилов…
Обычно в подобных спорах-разговорах к оппоненту, которому удалось опровергнуть тебя, испытываешь не самые добрые чувства. А тут — странное дело! — было наоборот: Николай Сергеевич проникался все большим уважением к собеседнику. Особенно располагала к этому человеку его мягкая и одновременно убеждающая манера вести разговор. Викентий Викентьевич вроде бы вовсе и не заботился о том, чтобы обязательно в чем-то убедить или тем паче переубедить противника. Он просто выкладывал свои аргументы, которые потом оказывались неопровержимыми.
— А вообще, дорогой Николай Сергеевич, вы никогда не задумывались, что слова «славянофил», а также «русофил» у нас имеют бранный, почти ругательный оттенок? Но что такое «фил»? Фил — по-гречески любовь. И что же получается: любовь славянина к славянству, любовь русского человека к своей родине России — бранные слова! У вас воображение, может, побогаче, а я вот, сколько ни пытался, не мог представить, чтобы в какой-то другой европейской, да и не только европейской, любой стране любовь к Отчизне стала вдруг нехорошим, ругательным словом… Может быть, славянофилы и русофилы в своем любовном ослеплении переступали грань и скатывались в шовинизм? Может, они славянство и Россию ставили выше других стран и народов, считали себя избранной расой? Ничего похожего!.. Опять сошлюсь на Аксакова. Словно бы упреждая подобные подозрения, одну из своих статей в газете «Молва» в 1857 году он закончил — дай бог памяти! — так: пусть свободно и ярко цветут все народности в человеческом мире! Да здравствует каждая народность!.. — Викентий Викентьевич опять улыбнулся, но на этот раз как-то усмешливо-иронически: — Не очень-то удивляйтесь моим цитатам по памяти. Ранние славянофилы были темой моего реферата еще в студенческие годы. А усвоенное в юности, как известно, помнится лучше того, что узнаем в зрелые годы. Небось приходилось слышать восточную мудрость: учение в молодости — резьба на камне, учение в старости — запись на песке…
Зазвонил телефон.
Викентий Викентьевич дотянулся до аппарата, снял трубку.
— Да, сидим, разговариваем… Ладно, можешь не торопиться. А у Маши узнай, что на бюро решили… Уже узнала?.. Плохо дело…
Невольно слушая телефонный разговор, Николай Сергеевич смутно догадывался о его причастности к делу, по которому он, кроме всего прочего, хотел поговорить с Викентием Викентьевичем, но пока еще не выбрал момента.
А тот положил трубку и какое-то время сидел в раздумье.
— Ладно, об этом потом. А сейчас мне бы хотелось закончить мысль… Я сказал, что мы, русские, никогда на похвалялись перед Европой. Даже и тогда, когда Наполеон поставил ее на колени, а мы разбили самого Наполеона… Что уж говорить про наши времена!.. Вспомните-ка, что писалось, да пишется еще и по сей день, в иных книгах о дореволюционной России? Прежде всего и больше всего о ее отсталости, косности, этакой замшелости. Говоря о прошлом России и народа русского, мы перво-наперво стараемся отыскать в этом прошлом самое темное, самое бедное, самое безотрадное. Тогда уж очень удобно и выгодно делать всякие сопоставления. Были курные избы и лучина, а теперь — по-белому и электричество. Русь была деревянной — теперь стекло и бетон. Одевались наши предки в армяки и азямы — мы щеголяем в нейлоне и прочей синтетике. Что еще? Как что, а лапти? Лапти особенно в большом ходу, они что-то вроде своеобразного символа или синонима русской отсталости…
— Вы сказали: стараемся отыскать, — опять решился подать свой голос Николай Сергеевич. — Но зачем же отыскивать, когда Россия и в действительности была и бедной и темной?
— Но ее бедность и темнота разве нечто присущее только России? — в прежней мягкой, как бы извинительной интонации ответил Викентий Викентьевич. — Когда Россия жила при свече и лучине — разве ее соседей озаряло электричество? В России было мало грамотных, а намного ли больше их было во Франции или Италии? Так, спрашивается, зачем же подчеркивать, выпячивать общее для всех? Неужто только затем, чтобы показать, как далеко мы ушли от наших беспросветно темных предков?!
Викентий Викентьевич достал с большого стола один из убранных туда журналов и положил его перед Николаем Сергеевичем.
На обложке журнала излучал белое сияние и сказочно отражался в воде знаменитый храм Покрова на Нерли.
— Вас задело словечко «отыскивать», — продолжал Викентий Викентьевич. — А ведь свидетельства темноты и невежества россиян, как бы там ни было, а все же «отысканы»: в летописях, исторических хрониках, в тех же сказаниях иностранцев. Однако есть другие свидетельства, которые не надо отыскивать, — они перед нашими глазами. В Киеве и Новгороде стоят грандиозные храмы XI века, тот памятник мировой архитектуры, что перед вами, относится к XII веку…
Он оживился, голос его стал сильнее и звонче.
— Во Владимире стоит Успенский собор, а в Москве — Кремль и Василий Блаженный. Где-то, на одном из островов Онежского озера, стоит деревянный чудо-храм о двадцати двух, как говорили в старину, верхах. А еще есть фрески Дионисия и Андрея Рублева, его гениальная Троица… Я еще едва дошел до XVIII века, ни словом не обмолвился о XIX, когда отсталая, темная, забитая и так далее Россия явила миру Пушкина и Чайковского, Репина и Сурикова, Толстого и Достоевского…
— Ну, уж о чем о чем, а об этом-то, особенно в последнее время, и говорится, и пишется очень много, — убежденно возразил Николай Сергеевич.
— Охотно с вами соглашусь, — вроде бы не стал спорить Викентий Викентьевич, — много, особенно в последнее время. Но где? В специальных искусствоведческих изданиях, в статьях по архитектуре и живописи. И получается, что мы как будто расчленяем историю своего народа на историю материальную и духовную. Удобнее говорить о темноте и отсталости — отдельно, а о гениальных созданиях человеческого духа — отдельно. Начни говорить вместе — что получится? Лучина — и тут же гениальное «Слово о полку Игореве», курная изба и — Василий Блаженный. А уж если вообще разговор начинать не с лаптей, а, скажем, с киевской Софии или рублевской Троицы, а продолжить Кижами, Палехом и Хохломой, тогда скорее запомнятся Кижи, чем лапти. А лапти, если и останутся в памяти, так ведь в те времена и в других странах щеголяли не в сафьяне. И что у нас лапти, а где-то кожаные постолы — не в темноте и отсталости дело, а в том, что скотовод обувался в кожу, а пахарь, отвоевавший поле у леса, — в обувку из лесного матерьяла. Всего-навсего.
— Или я вас плохо понимаю, или… — Николаю Сергеевичу и в самом деле не все было понятно. — Вы хотите сказать, что вовсе не было никакой темноты и отсталости?
— О нет! — Викентий Викентьевич поднял вверх ладонь. — Была и темнота, и лапти, и армяки с азямами. Я лишь хочу сказать, что, кроме тьмы, был, наверное, еще и свет, который через века и нам светит. В сплошной беспросветной темноте великие произведения искусства создать невозможно.
Викентий Викентьевич замолчал, словно бы поставил точку. Затем грустно так, тихо то ли улыбнулся, то ли усмехнулся:
— Вы небось слушаете и думаете: к чему весь этот разговор? — Опять немного помолчал. — А вот к чему. С некоторых пор беспокоит меня нынешняя молодежь…
Николай Сергеевич пока не видел прямой связи между только что сказанным и молодежью, но не стал торопиться с вопросами.
— Соискатель касается и умонастроений студенческой молодежи тех лет, — Викентий Викентьевич кивнул на рукопись диссертации. — Верный своей методе, он, конечно, спешит сказать, что те студенты многого не понимали и во многом заблуждались. Но, описывая их вечеринки, все же отдает должное той светлой, чистой атмосфере, в которой они проходили, горячему стремлению молодых людей послужить своему народу… А что из себя представляют нынешние студенческие вечеринки? Обыкновенные застолья с обильной выпивкой. Ну, еще с музыкой. И чья музыка гремит на этих пирушках, какие песни поются, какие танцы танцуются? Наши? Нет, чужие! А почему?
— Вопрос не простой, — признался Николай Сергеевич. Про себя же подумал: а и в самом деле — почему? Считай, что профессор устраивает тебе экзамен, на который по дороге сюда ты соглашался. Отвечай!..
— Видно, не все хорошо с воспитанием молодежи, если у нее нет любви к своему национальному, нет гордости за свое исконное… Сами же называем всю эту, с позволения сказать, культуру не иначе как буржуазной эрзац-культурой и, однако, спокойно взираем, как наши ребята и девчонки большой ложкой хлебают ее изо дня в день…
— И что, вы полагаете, следовало бы противопоставить этому? — Принимать экзамены, пожалуй, все же легче, чем сдавать.
— Повторю за вами: вопрос не простой. И не только о музыке речь. С некоторых пор (до войны этого не было) мы и одеваемся не во что хотим, а в то, что диктует нам Запад… Понятное дело, мы не говорим «Запад», а употребляем более обтекаемое слово «мода», но суть-то остается той же. И даже чисто русские сапожки и то наши женщины не осмеливались носить, пока их на то не благословил Париж… Вопрос очень и очень не простой. В живописи космополитической авангардистской мазне противостоит национальное. Наверное, и в других видах искусств — в песне, танце, в эстрадной музыке — надо тоже искать что-то свое. Гордость за свое национальное…