К тому же школа, в которой он учился, была сельской. И если ученик городской школы имеет возможность — только не ленись! — бывать в театрах и музеях, посещать художественные студии и всевозможные кружки, для сельских ребят школа — едва ли не единственный источник образования, единственный свет в окошке.
И ладно бы сразу по окончании школы в родном селе на Рязанщине Дементий поступал в институт. Поступал он через пять лет и за это время успел перезабыть добрую половину того немногого, что знал. Так что уже после зачисления в институт он все еще продолжал удивляться, как это ему удалось сдать вступительные. По вполне понятным причинам особенно боялся он истории; и если бы не доброта Викентия Викентьевича, еще неизвестно, как бы дело обернулось…
Немудрено, что начало учения повергло Дементия в уныние. Каждый новый день вместе с прибавлением знаний прибавлял и своеобразные свидетельства того, как мало, в сущности, он знает. Будучи весьма скромного понимания о своей образованности, Дементий думал, что все же что-то знает. Но он и представить не мог, что не знает столь многого. И это многое с каждым днем учения росло, умножалось. Вот уж воистину: теперь я знаю, что ничего не знаю. Когда-то выражение древнего философа казалось ему шуткой, каламбуром, глубочайший смысл, заключенный в этих словах, до него не доходил. Теперь он понимал: для того чтобы иметь право так сказать — надо знать очень многое! Лишь человек, мало или вовсе ничего не знающий, может спокойно пребывать в уверенности, что знает если и не все, то почти все. Но стоит ему узнать что-то, и он видит, что узнанное и тут и там соприкасается с доселе ему неведомым… Что знал Дементий о той же Киевской Руси? Можно сказать, что ничего. А вот теперь, кое-что узнав, видит, что неузнанного осталось гораздо больше: можно ли представить жизнь Руси без знания ее соседей — Болгарии, Византии, хазар, половцев… Какая-то цепная реакция, постоянно раздвигающая границы человеческого незнания. Каждый гривенник добытого знания непостижимо оборачивается рублем неведомого, которое еще только предстоит узнать…
Углубившись в свои невеселые мысли, Дементий не заметил, как доехал до своей станции, вышел из метро и теперь уж шагал в направлении общежития.
Да, вот и общежитие здесь не то, что на Ангаре. Там все было куда проще. Отношения с ребятами складывались, может, и не всегда гладко, но всегда были открытыми, бесхитростными, естественными. Те ребята по своему общему кругозору определенно уступают здешним его соседям по общежитию. Стройка есть стройка, на ней университеты проходят главным образом трудовые. Но уж зато труд, отношение к нему вполне объективно высвечивает человека со всех сторон. На ледяном ветру стройки отлетает, отвеивается вся шелуха, все внешнее, показное. Там трудно, а то и совсем невозможно казаться, там надо быть. Здесь же очень даже свободно можно казаться и вовсе не быть тем, чем кажешься. На стройке за слово, пусть и очень умное, очень красивое, не спрячешься, там требуется дело. А здесь? Посещение лекций если и дает какое-то представление о преподавателе, то уж, во всяком случае, никак не «высвечивает» студента. Можно сидеть с умным видом и показывать, что внимательно и даже заинтересованно слушаешь профессора, а думать в это время о том, какое вино и к какой закуске будет подано на предстоящем дне рождения троюродной племянницы. Можно, кстати, и к месту ввернуть какое-нибудь глубокомысленное, вычитанное вчера в книге словечко или речение, и вот уже тебя принимают за начитанного, все или почти все знающего эрудита…
Своих трех соседей по комнате Дементий пока что знал мало. Один ему был симпатичен, другой почему-то сразу же не понравился, третий — и так и сяк. Но и при том малом, что он знал о своих товарищах, в их поведении уже различал и разность характеров, и разность взглядов на жизнь, на живопись, литературу. Общим было разве лишь то, что каждый из них и начитан и наслышан был куда больше Дементия. Особенно много знал тот, что ему не нравился. Это он распространялся об освоении современных достижений мирового искусства. И Дементий уже и раз и два успел с ним схлестнуться, но каждый раз эрудит уверенно укладывал его на обе лопатки, как бы наглядно подтверждая известную пословицу насчет суконного рыла и калашного ряда.
Что бы значило: ведь и эти ребята, и те, с которыми последние три года жил и работал Дементий, росли в одно время, учили их одному и тому же, и если книги, может, читали разные, так фильмы смотрели и песни пели те же самые, а словно бы в другом мире он очутился, поступив в институт. И это еще не так бросалось в глаза, когда шли экзамены. Тогда ребята вели себя довольно обычно: волновались, боялись срезаться, а некоторые и открыто трусили. Но их словно подменили, когда из абитуриентов они превратились в студентов. Куда подевались робкие скромняги? Едва ли не с первых дней занятий за партами с важным достоинством восседали отмеченные незримой печатью избранники (конкурс — десять человек на место!), на переменах слонялись по коридору самоуверенные всезнайки, и в их разговорах можно было услышать: «мы как художники…» или что-нибудь вроде «национальная замкнутость тормозит развитие искусства…»
Нет, конечно, так вели себя не все — та же Маша. Но немало было и таких, как сосед Дементия по общежитию, — все и вся знающих и словно бы заранее жмурящихся в лучах будущей славы.
Калашный ряд…
А в каком ряду Маша?
Хоть и держится она с Дементием просто, по-свойски, а ведь — тоже не «своя», тоже из другого мира. Это было хорошо видно на дне рождения Боба. Если бы она была ему только поводырем в незнакомой компании! Она наставляла, просвещала его и во всем остальном, начиная с подарка имениннику («Это — от нас…») и кончая названием соусов и салатов, поскольку до этого за т а к и м столом, в т а к о м собрании сидеть ему не доводилось. Пусть Маша была белой вороной среди своих друзей и приятелей. Но она была все же из этой стаи. Она и умела держать нож с вилкой, и знала, кому и что сказать или ответить. Она никак и ничем не выделялась; Дементий же обращал на себя внимание уже одним тем, как сидел на стуле. Если Маша сидела свободно, непринужденно, он — деловито и напряженно, словно приготовился работу работать.
Не потому ли так плачевно для Дементия и закончился тот вечер, что сунулся он в чужой ряд?!
По окончании экзаменов Дементий написал «своим», на Братскую, письмо. Оно было лаконичным: поступил. Такое же коротенькое письмишко послал и Зойке. Вскоре пришли ответы: радуемся за тебя. А вот недавно собрался опять написать братчанам и стал в тупик: о чем писать? О том, что его исключают из института? И что же получается: он и здесь чужой и для «своих» уже не свой?
Наутро Дементий приехал на Ярославский загодя и успел и расписание на стене вокзала найти, и узнать, когда идет ближайшая электричка, даже — сколько времени она до Абрамцева идет. Словом, получил ответы на все свои вчерашние вопросы.
Маша, как всегда, была точной. Завидев ее в выходящей из метро толпе, Дементий машинально взглянул на часы: ровно девять, минута в минуту. В спортивном светло-коричневом костюме и желтой, с белыми полосками, вязаной шапочке, с этюдником через плечо она легко сбежала со ступенек, приветно кивнула Дементию:
— С какой платформы?
— С восьмой, через восемь минут.
— Прекрасно! — И устремилась вперед.
Перехватив из ее руки довольно увесистую сумку, Дементий поспешил следом.
Аккуратный, по фигуре, костюм очень шел Маше. Впрочем, как уже заметил Дементий, при всей простоте, какой Маша держалась в нарядах, все, во что бы она ни одевалась, ей удивительно шло. Сам он в одежде тоже стремился к простоте, не носил галстуков, даже не любил застегивать верхнюю пуговицу рубашек. Но, видно, простота бывает разная: у него она оборачивалась простецкостью, у Маши — вкусом. А вкус, говорят, в магазине вместе с рубашкой и галстуком не продается…
Маша, кажется, все еще была сердита за вчерашнее. В электричке, усевшись к окну, она какое-то время безучастно смотрела в него, словно бы выжидая, когда Дементий заговорит. Но тот, не зная, с чего начать разговор, мучился и молчал. Тогда Маша — ах, молчишь, ну и молчи! — сунула руку в сумку, достала книгу и уткнулась в нее. Дементию ничего не оставалось, как вытащить из кармана куртки купленную по дороге на вокзал газету и развернуть ее.
Нет, не читалось. Глаза скользили по строчкам, но смысл, в них заключенный, до сознания не доходил. Да и что интересного можно было вычитать в газете! Ведь там не могло быть напечатано, что вот они едут с Машей в необыкновенной красоты место (так сказала Маша — значит, так оно и есть!), что его сердце сладко щемит от чувства признательности за согласие поехать с ним и что вообще день нынче чудесный: солнце с белыми кудрявыми облаками в прятки играет — то за одно облако спрячется, то за другое…
Дементий косил глазом на Машу: она ему и сердитая нравилась. А вот сам себе он очень и очень не нравился. Вчера кочевряжился и сегодня продолжает в том же духе. Маша права: с какой стати ей первой заговаривать после вчерашнего «ну, я хотел… как бы это сказать…». Не она же тебя, а ты ее обидел. И сейчас, вместо того чтобы извиниться за вчерашнее да сказать «спасибо» за ее доброту, ты молчишь как пень, боишься хорошее словечко проронить.
Такое случалось с ним и раньше. Однажды попал он в трудный переплет: с бригадиром в конфликт влез, чуть не загремел из бригады. Как-то, к слову, рассказал об этом Зойке, и померещилось, что та его пожалела. Кто-то бы и так рассудил: чего ж тут плохого, что пожалела? Он же надулся на Зойку, как мышь на крупу, неделю не разговаривал. Всякая жалость, видите ли, уязвляет его человеческое достоинство… Жалкий пижон! Еще вопрос: есть ли у тебя это самое достоинство? Давно еще приходилось где-то читать: чувство собственного достоинства родилось у него раньше самого достоинства. Не про тебя ли, Дон Кишот Рязанский?!
Дементий и корил, и бранил себя, а ничего поделать со своим дурацким характером не мог. Пройдет какое-то время, и он Маше много-много — целую вот такую сумку — добрых слов наговорит. А пока что эти слова почему-то не идут на язык, застревают в горле. Даже вот вместо того чтобы взять да попросту уставиться на Машу и, не таясь, глядеть и глядеть на ее лицо, на милую шапочку, на золотистые завитки волос над розовыми ушами, он лишь время от времени бросал короткие взгляды на сидящую перед ним красоту и снова отворачивался к окну, как бы показывая этим, что глядеть туда ему интереснее. Только кому, кому ты это хочешь показать? Маше? Да она читает книгу и забыла про тебя. Выходит, себе? Но это же глупо, зачем же с самим-то собой в жмурки играть?