Блейк:
Если мысль, дыханье, сила —
Жизнь, что даровал Господь, —
Что же, смерть тогда бескрыла,
Мысли ей не побороть.
Мошка, что ж, тогда и я
Тварь, как ты счастливая,
Жив ли буду или впредь
Мне случится умереть.
Бродский (XXI):
…я тебя увижу
весной, чью жижу
топча, подумаю: звезда сорвалась,
и, преодолевая вялость,
рукою вслед махну. Однако
не Зодиака
то будет жертвой, но твоей душою,
летящею совпасть с чужою
личинкой, чтоб явить навозу
метаморфозу.
Если мысль есть суть жизни, дарованной Господом, Блейк готов принять и жизнь, и смерть. Перевоплощение в стихотворении Бродского происходит не «в агонии бесплотного огня», когда «в крови стихает ярости возня» (Йейтс): место реинкарнации, согласно Бродскому — навоз. Читателю «Мухи» остается не ясно, будет ли рад лирический герой стихотворения обрести новую жизнь и новую смерть. Трагизм поздней поэзии Бродского заключается, на мой взгляд, в том, что автор видит землю плоской, вселенную конечной, а человека павшим и лишившимся бессмертия. Ощутимая разница в отношении поэтов (в данном случае Блейка и Бродского) к бытию, не просто к реальности, воплощается в различных интонационных системах и поэтиках.
Личность творца, его отношение к пространству-времени, бытию и реальности — вот что является доминантным признаком поэтического мотива и так отличает друг от друга столь, казалось бы, близкие по тематике стихотворения. Можно привести другой пример подобного явления: стихотворение «1 января 1924» Мандельштама и «Fin de Siècle» (1989) [IV, 73–77] Бродского, двух настолько же трагических, насколько и пророческих стихотворениях, в которых с первых же строк звучит тема уходящего времени и века:
Кто время целовал в измученное темя… //
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Движение следующих строк стихотворения Мандельштама направлено от субъекта к объекту: «С сыновней нежностью потом / Он будет вспоминать, как спать ложилось время // В сугроб пшеничный за окном». Бродский говорит о человеческой жизни и, что еще важнее, о собственной жизни:
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее — влияние небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь —
будь то сердечная мышца или кирпич.
Движение здесь направлено в противоположную сторону — от мира к субъекту, к лирическому герою стихотворения. Высказывая мысль о «влиянии небытия на бытие», Бродский довольно сдержанно говорит и о собственном изношенном сердце. В обоих стихотворениях авторы говорят об эпохах, уходящих в небытие, о «реке времен», которая поглотит следы прошлого и — жизни самих поэтов. В длинном скептическом «каталоге» этих исчезающих примет уходящей эпохи Бродский сознательно ставит рядом «страх, абажур, фокстрот», затем идут: «кушетка и комбинация, соль острот». Употребление слова «страх» в таком контексте было бы немыслимым в творчестве Мандельштама, кто «веку поднимал болезненные веки» (что немедленно ассоциируется с гоголевским «Вием» и «Страхом» с прописной буквы). «Обманутый» лирический герой стихотворения Мандельштама слышит, как «взревели реки /Времен обманных и глухих». Это — иной страх: ожидание, когда «губы оловом зальют». Избежать этого невозможно, остается лишь
…искать потерянное слово,
Больные веки поднимать
И с известью в крови для племени чужого
Ночные травы собирать…
Убежать — невозможно и недостойно, ибо «…словно сыплют соль мощеною дорогой, / белеет совесть предо мной». Мандельштам, как уже говорилось, превращает историю, миф, мировую культуру в свое личное дело, в обжитое, почти домашнее пространство и наоборот, из своей современности, из горестной жизни и судьбы он творит историю и возвышается до всечеловеческих обобщений и вселенской любви.
Бродский наблюдает «новые времена, /Печальные времена!», приметы которых:
…антенны, подростки, пни
вместо деревьев. Ни
в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,
ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой
ангела в голубой
юбке и кофточке…
Отрицание, удвоенное анафорой или повторением, может выражать гнев, но может звучать и устало-безразлично. Сподвижник лирического героя почему-то обязательно должен быть раздавлен судьбой, «ангел в голубой / юбке и кофточке», «уставший пробовать возвыситься», выражает открытый сарказм и отрицательное отношение к новым временам, который усугубляется утрированным скоплением глаголов и глагольных форм, как бы брошенных читателю в нарушение всех грамматических норм.
Оба стихотворения выражают непримиримость авторов к настоящему. Однако Мандельштам под плоской поверхностью настоящего слышит «тень сонат могучих…» и осознает себя тем позвонком, который соединяет прошлое и настоящее с будущим.
На поэтическом пространстве «Fin de Siècle» нет ничего кроме «вещей в витринах», природа, подобно копирке, «ценит принцип массовости»; сама природа «отражена» в стихах как бы под копирку: поверхностно. В отношении лирического героя стихотворения к веку нет ни «сыновней», ни «нежности», однако нет и страстного неприятия. Глаголы, как сама жизнь, звучат в прошедшем времени. У лирического героя стихотворения достаточно мужества, чтобы и самому считать себя «предметом из прошлого». Остается единственная возможность вырваться из порочного крута «каталогизированного», размноженного под копирку бытия, это —
…бросить рыть
землю, сесть на пароход и плыть,
и плыть — не с целью открыть
остров или растенье, прелесть иных широт,
новые организмы, но ровно наоборот;
главным образом — рот.
Таким образом, в отстраненной и «остраненной» манере вводится основная тема: странствия, перемещения во времени и пространстве служат лишь для творчества — это для поэта самое главное открытие. П. Вайль заметил, что в поэзии Бродского «странствие выполняет по отношению к пространству ту же функцию, что текст по отношению к белому листу и речь по отношению ко времени: заполняет пустоту»[214]. Нельзя не заметить протеста автора «Fin de Siècle» против окружающей действительности: то, что он видит вокруг, раздражает его своим однообразием. О причине этого поговорим чуть ниже, а пока остановимся на основном приеме, при помощи которого этот протест реализован — так же, как у английских поэтов-метафизиков, это — каталог, перечисление. Бродский еще в молодости усвоил этот прием и уже в «Большой элегии Джону Донну» [I, 231–235] применил его с блеском. В дальнейшем он довел его до совершенства. Использование каталогов, литаний и перечислений (в данном случае направленное на то, чтобы вызвать в читателе протест против однообразной действительности) является одним из весьма выразительных приемов риторики, уже давно применяемых в поэзии. Однако цели, с которыми этот прием применяется, различны: он может служить, так сказать, для притяжения мира явлений и включения его в поэтическую вселенную, как в стихах Уитмена или Борхеса, но может выражать и отрицание автором настоящего, времени в целом, пространства, истории — бытия.
Поэзия Ренессанса и, в особенности, периода барокко (включая метафизическую поэзию — Гонгору, сестру Хуану Инес де ла Крус, английских метафизиков) явила образцы подобных «отрицательных» каталогов. Знаменитый сонет мексиканской поэтессы сестры Хуаны Инес де ла Крус (1648–1694), озаглавленный «Хочу опровергнуть восхваления, которые сама же в порыве увлечения написала под портретом поэтессы», посвящен теме изменчивости и невозможности выразить и удержать все то, что дорого сердцу, — в улетучивающемся сне — бытии мира дольнего:
Вот пред тобой мороки разноцветье,
ты видишь лишь искусства блеск хвастливый,
обман коварный чувств в неверном свете,
где броскость умозаключений лжива.
Здесь обещает лесть велеречиво
от ужасов избавить впредь столетья,
а время — от забвенья, лихолетья,
и старость одолеть честолюбиво, —
сие — поделка ремесла, тщета,
цветок без корня на ветру в ненастье,
бороться с роком — да в ее ли власти? —
бездумное усердье, суета,
раздутые метафорою страсти,
смотри: се — труп, и прах, и пустота.
Этот сонет, изобилующий красочными, метафорическими эпитетами, катахрезами (метафорами, реализованными до предела), перечислениями и параллельными конструкциями, выражает неприятие внешнего мира. Начинающийся с довольно высокой ноты («мороки разноцветье», «искусства блеск хвастливый»), сонет развивает тему по нарастающей и завершается полным и страстным отрицанием собственной красоты и неприятием действительности («смотри: се — труп, и прах, и пустота»)
Самым мощным по силе накала отрицательным каталогом, на мой взгляд, является 66-ой сонет Шекспира. Страстное и всеобъемлющее отрицание действительности «нагнетается» при помощи каталога, сила которого умножена анафорическими повторами. И однако же растущее «fortissimo» неожиданно завершается темой любви и самоотрицания: такая кода сродни катарсису.
Хотя меланхолия и является сестрой поэтического вдохновения, радость ему также не чужда. Радостное видение мира может принять форму «возвеселения» (gaiety), как в поздних стихах Йейтса, или форму универсального видения-охвата Элиота или, в совершенно другом роде, стать выражением архетипической радости бытия — одним из основных поэтических мотивов Борхеса, как уже было отмечено выше.