Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии — страница 32 из 81

<…> который растворяется так же, как и другие, переходя либо резко, либо незаметно в другие голоса»[254]. Впоследствии я перевел эту работу на русский и она стала основой предисловия к книге «Стихотворений и поэм» T. С. Элиота[255]. Поэтому я был рад, когда встретил созвучные мысли в работе А. Скидана о «поэтических машинах» Введенского.

Не только в «Антигероической симфонии» (1976), но и в таких стихотворениях, как «Первый концерт As-dur для рояля с оркестром» (1971), где указано, что «партию рояля исполняет автор», в «Танцевальной сюите» (1974) мы находим все признаки полифонии, выраженной как в полиритмии, так и в гетероглоссии, встроенной «чужой речи».

Несомненным элементом диалогизма являются мениппея и карнавализация, неразрывно связанные с пародией. Петров пародирует все — от «оперного» Пушкина (то есть не литературные произведения, а скорее оперы «Евгений Онегин» и «Пиковая дама») до современных бойких советских песен, от Тютчева и опер «Фауст» и «Риголетто» до «Балаганчика» Блока, который, кстати, и является основным, так сказать, «объектом», поскольку Петров создает свой, современный, антиромантический балаган:

         TUTTI:

Ах, с какой тоской,

с полной вытяжкой

кабак ревет,

питухи поют,

Петрушка бьет

и Петрушку бьют

на Тверской-Ямской

да на Питерской.

ТЕНОР (ПЕТРУШКА):

А балериночка

Мальвиночка,

ненаглядная девочка

идет по проволочке

в розовой юбочке

и кружевных панталончиках.

Сердце, тебе не хочется покоя.

Очевидно, что в данном случае пародия на «Балаганчик» Блока является не просто стилистическим приемом, но пародийностью в интерпретации Тынянова, то есть «применением пародических форм в непародийной функции»[256] — для создания нового произведения, диалогического по сути.

           TUTTI:

Сердце! Как тяжело на свете жить!

           ТЕНОР:

Сердце! Вот, значит, ты какое!

Отказываешься, значит, мне служить.

           TUTTI:

Ходит день-деньской

брав казак донской

в сбруе рыцарской

по Тверской-Ямской,

по Тверской-Ямской

да по Питерской.

           ТОЛКОВНИК:

А балериночка

молча

идет по проволочке

и опускается

в черный ад

к арапу,

и длинноносый Петрушка,

как загрустивший Буратино

и потускневший

на похмельи

Блок,

боится сунуть нос

в их интимные отношения,

ибо он не сторонник реализма

и в балагане

у него

своя,

набеленная до боли,

нарумяненная до радости,

щемящая,

нос прищемляющая

правда.

           БАС:

На земле весь род людской

пребывает в балагане

до последних содроганий.

           TUTTI:

На Тверской-Ямской

да на Питерской.

           ТЕНОР (ПЕТРУШКА):

Бегу бегом от жизни зычной

с засунутой в карман душой.

Я деревянный и тряпичный

с судьбишкой очень небольшой.

Так пусть же грянет гром кирпичный

и повернется вверх дырой,

к вам протянув, как руки, ноги,

языческие злые боги,

герой в страдательном залоге,

герой от горьких слез сырой

и в кровь расквашенный герой.

Использование первого лица единственного числа (так же, как и в приведенных выше примерах стихотворений, озаглавленных «Псалом», «Самсусам», «Аз»), ирония, пародия, ритмические сдвиги, сочетание высокого и низкого штиля сродни упомянутым выше стихотворениям Введенского.

Здесь диалогичность и полифонизм буквальны и выражаются в смешении стилей, ритмов (полиритмии), музыкальных и поэтических размеров, которые включают в себя и классический стих, и раешник, и частушку, оперу и советскую песню, причем, совершенно в духе Паунда и Элиота, диалогизм воплощается в перекличке цитат, в том числе иноязычных, а «Толковник» и «Человек со вступительным словом» перемежают свободный стих прозой.

           МЕДНЫЕ:

Были когда-то и мы гусаками…

Как нас дразнили на нашем веку!

Были когда-то и мы индюками!

В орденской мощи мы были и в силе,

павшую с клюва на шее носили

ленте подобную с кровью кишку.

Мы утопали и в славе, и в сале,

гогот гусиный шагал по земли.

Гоготом этим мы Римы спасали,

только вот третьего, ах, не спасли!

           ПИИТ:

Лежит Петрушка, в гроб зажатый.

Любить — какое ремесло!

И с пьяной тенью провожатой его в могилу понесло.

ЧЕЛОВЕК СО ВСТУПИТЕЛЬНЫМ СЛОВОМ:

Плачет кукольными слезами балериночка!

Очень хорошенькая, как картиночка.

И, как турецкий барабан, криволап,

в похоронную сторону драпает арап.

           ТОЛКОВНИК:

Как уже было сказано,

то бишь сыграно,

трое в любовной драме покараны.

Любовь похоронят —

и будь здоров!

           БАРАБАНЫ:

Трое одров!

           TUTTI:

Были когда-то и мы барсуками

на лисьем, на рысьем, на волчьем меху.

В глазах окривелых торчали суками

и гайками жили со скрипом в цеху.

Мы испепеляли сердца без лучины,

на глупый предмет не расходуя дров.

Копыт не ломая, шагали мы чинно.

           БАРАБАНЫ:

Трое одров!

Можно сказать, что это драма в стихах или поэма — в том смысле, в каком мы называем поэмой «Мертвые души», следуя определению Гоголя, и «Москву — Петушки», а в целом это — симфония, как определил жанр этого произведения сам автор, отсылая, возможно, к «Симфониям» Андрея Белого. Однако доминирующими, структурными качествами этого произведения являются пародийность, гротеск, бурлеск, карнавализация, мениппея, использование фольклора и «маски».

В поздних «Фугах» Петров подвергает сомнению свою жизнь, свое творчество и, кажется, самого себя, перефразируя вопрос Гамлета: «Я иль не Я? Вот мой вопрос, и Гамлет / идет, как лысый ворон, в уголок…» Петров переводит вопрос Гамлета в плоскость творчества и бытия и сам вопрошает: равнозначно ли бытование в слове — бытию? «Хромая разумом, как человек Паскалев», он, преодолевая очередной круг сомнений, вновь приходит к утверждению: «…и отвечаю: это, знамо, я», чтобы тотчас же подвергнуть ответ сомнению: «Ох ты! Всечеловеческое знамо! / Ты знамя беспросветного ума…» («Я иль не Я? (Фуга)», 1974). Знание, не одухотворенное верой, — «беспросветный ум» (этот оксюморон сам по себе указывает на трагическое противоречие современного человека). Диалогизм приводит Петрова к осмыслению общечеловеческих, архитепических проблем, осмыслению парадокса, когда человек становится всего лишь равен самому себе, которому Божественная истина не в подъем:

Как далёко еще до Бога

И как близко нам до креста!

«Реквием», 1972

Уверовать в могущество и непогрешимость человека, поставить его в центре бытия и космоса — значит разрушить связь между Творцом и творением. Бердяев в «Смысле творчества» пишет: «Пафос всякого гуманизма — утверждение человека как высшего и окончательного, как Бога, отвержение сверхчеловеческого. Но лишь только отвергается Бог и обоготворяется человек, человек падает ниже человеческого, ибо человек стоит на высоте лишь как образ и подобие высшего божественного бытия, он подлинно человек, когда он сыновей Богу»[257]. Поэтому вечно сомневающийся Сергей Петров, несомненно, ближе к Богу, чем его ни в чем не сомневавшиеся (по крайней мере вслух) удачливые современники: «И поют подонки, / голосочки тонки, / Семки, Тоньки, Фомки…», когда «В гробу везут чудовищное Было, / помнившееся над единым и одним» («Надгробное самословие»). Несомненно, что «чудовищное Было», оно же — «Было вонькое», которое «хоронят по гражданке» и которому «не дают подонки в землю лечь» — это лагерное прошлое, время уничтожения личности; хотя оно и стало частью истории, в вечности от него остается смрадный след. Однако он и тут верен себе и собственным сомнениям:

Ходи изба, ходи печь!

Былу нета места лечь.

(А следовательно, требуется сжечь,

и вместе с рукописями!)

«Надгробное самословие»

Сквозь иронию, даже сарказм, выраженные, как это часто у Петрова, раешным стихом, частушкой, сбоем и сдвигом ритма, — вовсе нешуточная мысль о том, что такое вот «вонькое» прошлое — было, и зачеркнуть его невозможно. Как невозможно зачеркнуть или переписать историю, даже если она прошлась по нам как танк. Поэт — он же «Фома-невер», он же «Самсусам» — сквозь сомнение и отрицание приходит к утверждению:

А я Господних язв до дьявола приях,

и остаюсь я не во сне загробном,

а — как в беспамятстве многоутробном —

и в Божьих, и не в Божьих бытиях.

«Надгробное самословие. Фуга», 1975

Следовательно, неприятие действительности («Избави, Господи, меня от современья…» («Истина. Фуга», 1973) не означает для поэта бегства от нее. Напротив, он показывает ее через призму иронии и сарказма, как в цикле «Киноцефалия»:

Киноцефалия! Большой сырой сарай,

ты — слезный край платка, ты — латка к ране…

Афишкин голос и мартышкин рай,

банальные бананы на экране.

<…>

Библейский вечер с долгой бородой,

с хвостом в руке сопит в усы: Осанна!

Увидев, что у зорьки молодой,

открывши кран, экранится Сусанна.

Заветов субтропический неон

покрыл многоэтажные скрижали.

Библейский вечер! Он — всегда не он,