Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии — страница 41 из 81

Шурша, разлёгся лунный шёлк,

Пятнист от лунного отвара,

От лихорадки лунной жёлт.

Парономазия Серп — рог — ущерб усилена не только аллитерацией, но и сдвигом выражения «луна на ущербе»: «И как велик её ущерб!» Такое образно-смысловое мышление свойственно О. Мандельштаму, как в свое время показал О. Ронен[292]. Кроме того, родство между Мандельштамами, как подметил Крейд, в родственном отношении к тяжести и нежности, а у Роальда Мандельштама — «сестры тяжесть и цвет». Тяжесть золота, меди, бронзы — «не бремя, а радость или тревога воплощения»[293]. Динамика же развития образа у Р. Мандельштама скорее такая, как у Пастернака: «Как бронзовой золой жаровен / Жуками сыплет сонный сад» (I, 48), по образному видению мира (по зрению — не по мировоззрению), несомненно, самый близкий и потому «опасный» (в смысле влияния) для него поэт: такие же резкие переходы из одной сферы восприятия в другую, включение всех пяти органов чувств, но Р. Мандельштам, пожалуй, экспрессией и накалом превосходит и Пастернака. Помимо Пастернака, по необузданности и гипретрофированности образов напрашивается еще ранний Маяковский:

Мой шаг, тяжёлый, как раздумье

Безглазых лбов, безлобых лиц,

На площадях давил глазунью

Из луж и ламповых яиц.

В этом стихотворении, как почти всегда и везде, экспрессию образов поддерживает и звук, и рифма: как это очень часто у Роальда Мандельштама, нечетные строки — весьма расшатанные консонансные рифмы (раздумье — глазунью), охваченные с двух сторон точными (серп — ущерб, лиц — яиц). Звукопись, в том числе и аллитерация, продолжает и усиливает образность, особенно в последней строфе настолько, что действительно воспроизводит звук всплеска. Так Роальд растоптал желток О. Мандельштама. У младшего поэта не только другая звуковая и цветовая (преобладание меди и бронзы) палитра и другая экспрессия, у него иной зрительный ряд: «Я бросаю радостные клады / Фонарей, как нитку янтаря»; «Розами громадными увяло /Неба неостывшее литье»; «чугунные ребра моста»; «На полу площадей щербатом — / Недожаренный лунный блин». Что же до близости поэтики Р. Мандельштама Маяковскому, то и здесь сходство есть, но тождества нет — иной семантический ореол. Выявив другие параллели между Р. Мандельштамом и Маяковским («Моих молитв иероглифы — / Пестрят похабщиной заборы», «Люблю / Одиночество /Флага/ В хохочущей /Глотке небес!», Б. Рогинский приходит к выводу, что «при сходной кричащей смелости образов пафос Мандельштама более строгий и замкнутый, чем у Маяковского, и в нем столько же переживания собственного величия, сколько и блоковского чувства жестокой красоты мира»[294]. Я полностью согласен со второй частью, но хотелось бы уточнить, что в отличие от Маяковского, у Р. Мандельштама вовсе отсутствует эгоцентризм — он растворен в мире явлений и в мире культуры и абсолютно не зациклен на себе.

Виртуальная реальность

Некоторые сетуют на то, что у Роальда Мандельштама нет последователей и мало поклонников, хотя я насчитал более 100 сайтов в интернете, где либо есть упоминание о нем, либо приводятся его стихи. Причем, есть случаи и вовсе парадоксально-комические, как например, на сайте хакеров или на сайтах российских тинейджеров «Цитадель» и «Гейм-гуру»[295] (язык не поворачивается сказать «подростков» — так как это сразу же включит в «семантическое поле» роман Достоевского и приведет к ложным ассоциациям) процитировано одно и то же стихотворение:

Он придёт, мой противник неведомый, —

Взвоет яростный рог в тишине, —

И швырнёт, упоенный победами,

Он перчатку кровавую мне.

Тьма вздохнёт пламенеющей бездною, —

Сердце дрогнет в щемящей тоске, —

Но приму я перчатку железную

И надену свой чёрный доспех.

На каком-то откосе мы встретимся:

В жёлтом сумраке звёздных ночей,

Разгорится под траурным месяцем

Обнажённое пламя мечей.

Разобьются щиты с тяжким грохотом,

Разлетятся осколки копья, —

И безрадостным каменным хохотом

Обозначится гибель моя.

Это одно из самых ранних юношеских стихотворений Роальда Мандельштама, написанное, очевидно, в конце 1940-х — начале 1950-х (точная дата не установлена), в котором есть еще шероховатости стиля («Обозначится гибель моя»), стертые эпитеты («Взвоет яростный рог в тишине», «пламенеющей бездною», «сердце дрогнет в щемящей тоске») — словом, подражание. Вновь 3-стопный анапест. Чередование дактилических и мужских рифм по звучанию скорее напоминает Некрасова, но у последнего этим метром написаны сентиментально-бытовые и народные вещи («Что ты жадно глядишь на дорогу…», «Средь высоких хлебов затерялося»), в то время как тон стихотворения Р. Мандельштама приподнято-романтичен. Здесь скорее напрашивается сравнение с такими стихотворениями Гумилева, как «Помпей у Пиратов» (I, 75,) «Игры» (I,76), «Завещание» (I, 100) и др., а стихотворение Р. Мандельштама «Облаков золотая орда» не только метрико-ритмически, но и образно напоминает «В небесах» Гумилева (I, 54), о чем несколько ниже. Вырванные из контекста эпохи и процитированное людьми, не знающими ни жизни поэта, ни его времени, эти экзистенциальные стихи о самопожертвовании и «полной гибели всерьез», привлекают молодежь некоей романтической силой, игрой мускулатуры. У поэта же — стремление хотя бы ценой собственной гибели взорвать застоявшийся воздух эпохи (вспоминается тютчевское «Я просиял бы и погас»).

О Брандте и Данте

Не удивительно ли вообще, что его стихи дошли до нас? Выживали не сильнейшие, выживали более гибкие, как например, Горбовский, который переписал свои ранние стихи в более приемлемой, конформной и комфортной для совписа манере. Роальд же Мандельштам, как известно, «компромиссов не знал» (Кузьминский). Не случайно Петр Брандт озаглавил свое эссе о нем — «Неистовый скальд», взяв у поэта его же собственную характеристику-строку из одного из самых значительных его стихотворений, речь о котором ниже. Отмечая мужество и непреклонность поэта, Брандт почему-то в своем эссе сравнивает Роальда Мандельштама с Фаринатой из «Божественной комедии», как будто предрекая поэту адские муки и утверждая, что и там его дух не будет сломлен. Не замечая того, что он сам себе противоречит, так как ниже говорит о том, что поэт «праведен ветхозаветной праведностью», автор несмотря на это, отправляет поэта в Ад, ибо Фарината, хотя и был христианином, не был праведником в глазах Данте — он был лишь врагом, достойным уважения. Речь, очевидно, все-таки о том, что Роальд Мандельштам не был христианином, то есть формально не принимал обряд крещения. Именно поэтому далее автор статьи говорит об атеизме и бездуховности советского общества, о том, что несмотря на высокую духовность, поэт не был христианином и поэтому трагичен, как античные герои, однако «праведен ветхозаветной праведностью, и высокая душа его, ощущающая себя жертвой, алчет возмездия»[296]. Прежде всего, поэт жаждет не возмездия, а борьбы за идеалы, как Дон-Кихот, рыцари Грааля, Тиль Уленшпигель — не случайно им посвящены стихотворения Р. Мандельштама. У него обостренное чувство справедливости, врожденное чувство культуры и традиции — в том числе и пушкинской. Так, в одном раннем и, быть может, несколько странно озаглавленном стихотворении «Менестрель», он обращается к «Песни о Вещем Олеге» и только за счет метрики и семантического ореола, если вновь воспользоваться формулой Тарановского-Гаспарова, выражает и стремление сразиться за идеалы и призывает к возмездию не за себя, а за поруганные и преданные забвению духовные и культурные ценности:

Торжественный пламень, угасший в крови —

Бесславно и тщетно пролитой,

Напомнит ли время великой любви.

Минувшие славные битвы,

Когда, торжествуя над злобой врага,

Над башнями флаги пестрели, —

О славе победы гремели рога,

О славе любви — менестрели?

Но здесь — где зовут избавителем смерть,

И счета не ведают бедам,

Какую любовь я осмелюсь воспеть?

Какую прославить победу?

Победу ли тёмных и низменных стад

Внезапно нагрянувших хамов,

Любовь ли Иуды к добыче креста,

Вандалов — к развалинам храмов?

О, горе певцу, пережившему честь,

А вечно тоскующей лире —

Звенеть, призывая высокую месть

Во славу грядущих кумиров!

Он действительно ощущает себя не только наследником века Серебряного, но и всей культуры, как русской, так и западной, однако не в христианском, а в культурном смысле, в той же мере, в какой он ощущает себя наследником культуры античной и средневековой:

Не может быть, чтоб ничего не значив,

В земле цветы рождались и цвели:

— «Я здесь стою, я не могу иначе», —

Я — колокольчик ветреной земли.

Я был цветком у гроба Галилея,

И в жутком одиночестве царя,

Я помню всё,

Я знаю всё,

Я всё умею,

                    чтоб гнуть своё,

Смертельный страх боря.

В одной строфе поэт проходит путь от знаменитого высказывания Лютера до Галилея, объединяя в современности века и страны, духовную твердость и незыблемость идеалов со стремлением разгадать тайны вселенной: «Я» поэта — воистину цветок, возросший из мировой культуры. Пушкинское «ты царь: живи один» также претерпело экзистенциальную метаморфозу: оказывается, приобщение к мировой культуре и верность ей таит в себе угрозу не просто одиночества, а «жуткого одиночества» на грани гибели — «мрачной бездны на краю».