Воткнувшись в листки, Человеев стал выборочно, с короткими паузами, читать вслух: «…и переменил тот Ванька прозвище свое Тревога на Тревогин. Переехав из Харькова в Воронеж, а оттуда Санкт-Петербург, стал подавать прожекты. Издавая журнал «Парнасские ведомости», влез в долги. Не желая платить по долгам, покинул пределы империи. За кордоном сказками своими и трактатами стал смущать народец голландский, потом французский. За это и за ограбление ювелира мосье Вальмонта был заключен в тюремный замок, именуемый Бастилия. Пребывал в башне Базоньер, в камере за нумером 2…»
Башня слыла необитаемой. В ней, если не считать единственного узника, и впрямь никого не было.
В камере было душно. Однако из каменной щели тянуло свежестью дубрав. За рвами был сад! По тому саду-вертограду заключенный мысленно путешествовал. Отрадно и весело было глядеть на стриженых парижских собак, на господ с дамами. Сил оторвать мысленный взор от сада – не было.
А пришлось! Единственный находившийся в камере стул тягуче скрипнул. Следственный судья поморщился, устроился поудобней. Переводчик, переступая с ноги на ногу, повторил заданный судьей вопрос:
– …и продолжаете утверждать, что вы принц Иоаннийский?
– Утверждаю и награжу вас по-королевски, когда час подойдет.
Последние слова переводчик тлумачить не стал. Однако следственный судья по характерному жесту заключенного – пальцы, пересыпающие золотые луидоры, – их понял. Гримаса отвращения исказила тонкие, с чернинкой, губы судьи. Он получил королевский патент, он имеет достойное жалованье, обладает важными полномочиями! А этот русский самозванец, объявляющий себя то королем, то принцем, смеет ему здесь что-то обещать! Судья брезгливо приложил к губам кружевной платок, подарок премилой Зизи.
Переводчик, спеша загладить неприятную паузу, задал новый вопрос:
– Серебро в лавке мсье Вальмонта зачем же брали, коли средствами располагаете?
– Гонца снарядить в мое собственное королевство спешную надобность имел.
Следственный судья встал. Пустая болтовня томила его. Порожняя башня – наполняла гневом. Припомнился гуляющий по праздникам близ ворот Сент-Антуанского предместья, грозящий кулаками башням Бертодьер, Базоньер и шести прочим парижский люд. Следовало немедля передать государственного преступника Российской империи! Пускай там возятся.
– Merde, мerde. – Мясистой ладонью судья отстранил от лица спертый воздух и королевской поступью прошествовал к выходу из камеры № 2.
Переводчик на ходу оглянулся. Этот русский, которого, конечно же, следовало немедленно повесить на Гревской площади, интересовал его все больше. Неужто и впрямь есть на земле место, где каждый подданный свободней французского короля?
Большеголовый узник с розоватым лицом и сахарными, обметанными мельчайшей белой сыпью татарскими, вывернутыми наружу губами отрешенно улыбался. Не успели судья и переводчик выйти, как он стал мерно произносить только что пришедшие в голову строки:
Пою гониму жизнь нещастного Тревоги,
Который, проходя судьбы своей пороги,
Неоднократно был бедами окружен,
В темницу брошен и чуть жизни не лишен…
Володя Человеев взбил кончиками пальцев льняные волосы и продолжил чтение.
«…через некоторый промежуток времени, в сопровождении тайного агента господина Обрескова и французского инспектора полиции мосье Ланпре, доставлен был самозванец в Санкт-Петербург…»
«…а всеми вольностями и свободами, предоставляемыми Российской империей, тот Ванька Тревога продолжал пользоваться сполна. Перевели его из Петропавловской крепости в смирительный дом, где содержали строго, но с подобающим к его учености уважением…»
«Из трактатов, писанных Тревогиным, не все разделы имеют одинаковый вес, и лишь некоторые – настоящее обоснование… Писал Тревогин, между прочим, следующее: «Царство Офир учреждается для собрания в одно место всех наук, художеств и ремесел, для приведения оных в совершенство и для просвещения народов. Признается сменяемость правителей всех рангов…»
– Так у нас эту сменяемость и признали. По сорок девять лет сидят на теплых насестах в Москве и в Питере, ни годом меньше!
«Офирский кавалер не что иное есть, как только ученая особа, вступившая в Офирское царство из одного только к человеческому роду усердия и любви… А вольности офирские должны быть такие…»
Здесь Володя насторожился: как сумел Ванька угадать его собственные, человеевские, мысли? Но потом расслабился: «Эка невидаль. В определенные периоды истории всегда схожие мысли у людей возникают!..»
– Так, Володя, так, Ваня! – подбадривал Человеев себя и давно почившего летателя и фантазера Тревогина. – Из одной любви к роду человеческому нужно найти нам Офирское царство. Или лучше образовать его заново в пределах России. Именно царство! Только нового типа, что ли… Где не только по национальному признаку – в первую очередь по признаку личной обученности ремеслу и наукам соединялись бы! Где не было бы одного царя, а каждый – сам себе царь! Или даже Бог! Может ведь Бог по-серьезному, а не на словах, войти в каждого? И царь может. Каждый искусник – царь. Каждый творящий – маленький Бог. Федерация искусств! Республика царей! Не фотошоповцев, не выискивателей распродаж! Вот Новороссия не знает куда повернуть. Там бы для начала Офир и устроить!»
Здесь Володя понял: зарапортовался, наговорил лишнего.
«Эк куда хватил. Про Бога – сей же миг брось. И республикам не твое дело указывать. Вообще: конец утопиям! И антиутопиям тоже. Что-то новое в поворотах истории назревает! Неслыханное, небывалое… Эфиросфера, что ли, грядет?»
– Каждый сам себе царь! Искусство выше политики! Поэтический повеса сильней царя! – повторял уже вслух Человеев. – Это что ж за общество такое будет? Как его создавать? Трудненько? Еще как! Заманчиво? Нет слов! Выполнимо? Здесь – сорока по воде хвостом писала! Эх, перестать бы Ваньку госпреступником называть, простить бы навсегда. Заодно и Льва Николаевича! Только не простят, обсмеют, исказят, обгадят.
«Хорошо бы вслушаться в скворцовы бредни внимательней. Нехилые он чьи-то мысли повторяет, – снова увел голос внутрь себя Человеев, – но только где ты этого скворца возьмешь, если скворца украли?»
Володя набрал старшего дознавателя.
– Дзета, пас-скуда, ищи скворца! – брызнул он злостью. – Иначе съеду от тебя!
– Так я тебя на замок запеггла. Он, между пггочим, изнутгги не откггывается.
– Я через форточку, вниз по канату съеду!
Вертеп Ионы
Воблистый Голев был не просто чучельник, а чучельник «с левой резьбой», с прибабахом. Изготовляя чучела, он потом обрызгивал их слезами, мечтал оживить вновь.
– Из чучел в дальнейшем безупречные звери получиться могут, – говорил не однажды Голев пузенистому Ханадею, – смирные, ненадоедливые. А когда звери и птицы сразу живые – как-то норову в них многовато!
Ближе к вечеру, подвигав ушами-локаторами и подергав себя за красную, с вплетенными в нее жемчужными шариками бороду, Голев задумался о скелете и перьях скворца. Запах перьев с обеда витал близ его ноздрей: сладко-говняный, но и приятно-глинистый. Узнав от инженю Суходольской о том, что скворец попал в театр к Толстодухову, Голев разволновался.
– Ведь и косточек после Ионы не соберешь! Перышка малого, живоглот, не оставит! Сам живоглот, и театр его живоглотский! А я чучелку набью. Для утехи старшеклассникам. И назвать птицу можно будет как-то призывно: «чудесный рыловорот» или «священный страхоидол»…
Таксидермист позвонил в театр. Оттуда внаглую не ответили.
Мобилки Суходольской и Толстодухова тоже вдруг оказались вне зоны доступа. Тогда Голев самолично двинул в «Театр Клоунады и Перформанса», называемый промеж своих «Театром Ласки и Насилия».
Он зашел в ТЛИН со служебного входа, поднялся на второй этаж, раскрыл дверь бухгалтерии… То, что Голев увидел, превзошло его – надо сказать, весьма изощренные, – заглючки.
На полу лежали полтора трупа. На высоких стульях, рядом с трупом Чадова и полутрупом симпатичной бухгалтерши Гали, у которой была, по первому впечатлению, отнята нога, сидели актеры и заунывно твердили роли.
– Мы московский, мы школьный феатр! – завывали актеры на старинный лад. – Мы вам представим сейчас, кто мы есть, а пули лить не бу-удем…
– Я – Бомелий.
– Я – есть Девка-Чернавка.
– Я – Гаер.
– Я – Грек.
– И все мы в вертепе Ионы Толстодуха больше играть не станем!..
Школьный театр и полутрупы сладкой своей отвратностью Голева к себе на миг притянули. Но тут же, пятясь, он стал отступать к выходу.
– Куда, удавленник? Отвечай: для какой надобности сюды прибыл?
Обритый наголо, похожий на турка, с вислыми усами актер, в камзоле и в камуфляжной куртке поверх него, больно ухватил Голева за плечо.
– Да я тут…
– Говори, зачем явился, ухляк!
– И верно, Савва. Соглядатай, ухляк он! Кем-то, видать, послан…
– Да как вы сме… Я такс… Таксидермер я! – негодуя, приделал к своей профессии дурацкое окончание Голев.
– Говори ясней: кто ты есть? Или кончу тебя здесь, межеумок!
– Ну, это… Чучельник я.
– А по зубам, чучельник, не хо-хо? Ты как с разыскателями Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате разговариваешь?
– «Рогатку» б ему на шею, Савва. Жаль, в расселине осталась.
– Так, говоришь, чучельник?
– Ну.
– А вот мы тебя сейчас выпотрошим и чучелой на позорище выставим!
– Ага, ага. Ну, я просто уделался. Чмошник и чепушило серьезного человека пугать вздумали. Резать я и сам умею. Надо чего – спрашивайте. А пугалки свои – в гузно себе засуньте!..
Тем временем за сценой (ни один зритель на новый перформанс так и не явился, покрутились студенты соседнего ГИТИСа, но и они быстро сгинули) Игнатий допрашивал раненого Жоделета.
– В Сад Зверей – ты за птицей ловцов посылал?