Офирский скворец (сборник) — страница 19 из 43

Скворец притих. Глядя в окно, притихла и Кирилла. Легонько щелкнув птицу по клюву, она скинула пиджак, прижалась спиной к Человееву.

Священный скворец тоже почуял перемену в нынешних своих хозяевах, стал покрикивать, сперва невнятно, потом ясней, ясней. Чувствовалось: скворец силится что-то понять и выговорить. Наконец, подпустив велосипедных трелей, крикнул певуче:

– Все с-спокойно. Правитель – др-ремлет! Адский огонь спит-т!

Плотно нависла ночь. Ближе к утру поезд оставил за собой станцию Грязи, затем Сапожок и Козлов-Тамбовский. Здесь, в Козлове, на одной из стрелок состав поменял направление, взял восточней, затем снова западней.

Поезд летел по Дикому Полю. Желтые томящие душу огоньки на выставлявшихся из тьмы курганах нехотя сопровождали его. Проследовали две таможни. Колеса – лихорадочней, прерывистей – застучали по чужой территории. Не дойдя до одного из полустанков, поезд остановился.

Молчание было полным, все спали. Вдруг скворец тихо гаркнул:

– Офиртутт! Офир-р – тут! Сходим-м!

– Здесь же Украина, дурак. Через три часа опять граница, снова Россия.

– По гр-ранице разума… По границе разума н-надо! Скор-рей!

Прячась от проводников, сошли. Было еще темно.

Никого на крохотном полустанке не оказалось, в единственном станционном окне горел вполнакала красноватый свет, где-то запевали и никак не могли кончить вечернюю песню: «Ой, у лузi червона калина…»

Суеты времен вдруг не стало, разлилось спокойствие.

– Где ж Офир? – Кирилла близоруко сощурилась. – Чужая страна, и людей ни души… И впрямь: по границе разума идти придется!

Кинотеатр помыслов. Морана и Жи́ва

Помаленьку стало светать. Насыпью спустились в овраг, добежали перелеском до небольшой возвышенности. Тут – неожиданность.

Засияли колотым сахаром невысокие горы, загудели в сотни стволов леса, зазвенел по камням синий, с буроватой глубью ручей.

– Цар-рству – мир-р! – заорал в четверть крика скворец.

Остановились. Вокруг – зацвело. Март здесь уже кончился. Сразу настали апрель и май. Даже июнь выгоревшим на солнце цветастым рукавом, казалось, вдали махнул.

Шевеля зубцами верхушек, выступила гребнем молодая, насквозь проглядываемая лесопосадка. За посадкой блеснул рассветными стеклами небольшой городок, а может, это было заново отстроенное село.

Тихо ступая, подтянулись ближе.

У околицы, выстроившись в ряд, стояли коровы. На бурых шеях медленно болтались серебряные колокольцы. Некоторые из коров, примостясь бочком, ерзали в громадных, надетых на пни кавалерийских седлах.

В самом селе по магазинам ходили лошади. Бережно и высоко поднимали они копыта, опускали их бесшумно и без всякого стука.

Слоны передвигали хоботами фарфоровую посуду в раскрытых настежь просторных лавках. Посуда не гремела, не билась.

Пятиногие собаки восседали на широких, изукрашенных резьбой французских стульях. Стулья при этом оставались сухими, чистыми.

Кошки качались в гамаках. Хвосты их сквозь ячейки свисали вниз, как у обезьян. Из ворот крестьянского рая то и дело выезжали джипы, перевитые колосьями. Крестьянки издалека кланялись кошкам.

Громадные, выше человеческого роста головы сахарной свеклы истекали тягучим соком. Краснобокие абрикосы мясисто шлепались на землю, катились к ногам легко одетых людей, вставших позади зверья.

Чуть левей, в небольшой ложбинке, горел костер из денег: гривны, евро, рубли, доллары, перуанские песо и латышские латы – нежно-весело вздымало их пламя, обкручивал чуть горчащий дым.

Невдалеке от костра люди с бородами гладили и сжимали узловатыми, крестьянскими, но при этом добела отмытыми пальцами живой пузырчатый воздух. Что воздух жив, было ясно благодаря летевшим из-под пальцев смешкам и звоночкам: то ли женским, то ли детским.

А вот домашних животных – всех этих тупо-печальных кур, индюков и баранов, предназначенных для еды, – нигде видно не было.

Вообще люди и звери в этой обители блаженных были связаны как-то необычно: не любовь к поеданию и не ожидание быть употребленными в пищу их соединяло – ожидание чего-то нового, небывалого.

– Балаган идиллий какой-то. Киносъемки, Володь?

– Не киносъемки и не балаган, Кирюк! Скорей всего, осуществление наших тайных желаний и чаяний. Связь меж биообъектами и явлениями, лишенная принудиловки и привычной кормежной цепочки, тут наблюдается. Ты это… Замри, дивись!

– Ага. Сейчас.

Подошел лесной слон. Он оказался невелик. Нежно обхватив Кириллу за талию, слон приподнял, а потом поставил ее на место. Почесав хоботом Володину спину, отошел в сторону.

Тут же выскочил прятавшийся за горбочком некто лысо-чернявый. Волосы на голове у него росли пучками: черный пучок – прогалина, еще один пучок – прогалина снова.

– Икченьдж, икченьдж, – не заговорил, прямо-таки запел обернутый в цветное рядно лысо-чернявый, – все, что у вас есть, меняю на камешки!

– Нечего нам менять. Не видишь? Пустые мы…

Чем-то с утра раздраженная Кирилла развернулась, чтобы балаган идиллий навсегда покинуть. Не тут-то было! Упав на четвереньки, лысо-чернявый обежал, вскидывая ногу, как собака, вокруг нее, запричитал сильней:

– Есть-есть-есть! Я, африкантроп, я хорошую цену дам!

– Вам-то самому что необходимо?

– Мисли-мисли-мисли! Все худшее, все гаденькое, что в мозгу у вас хранится – мне! И побыстрей, пока вас тут до нитки не обобрали.

– Как же я тебе мысли отдам, чудак-человек? – Володя развел руками.

– С частичками! С частичками рвоты! Вот и рвотный корень. Вы за кустик, дорогой мой, сходите. Наложите там кучу покруче, а потом, глядя на нее, слегка поблюйте. Я рвоту вашу бесценную соберу и, протестировав, на современных носителях информации представлю. А за это, вот вам! – Африкантроп скинул ботинок, встряхнул его. Из ботинка выкатился громадный, тускло сверкнувший желтоватый камень в оправе.

Кирилла ахнула и, как показалось Володе, даже стала осторожно подносить два пальца ко рту. Вдруг из молодой лесопосадки выскочил босой мужик в розовом спортивном костюме и в широком черном цилиндре, какие носили в девятнадцатом веке московские степенные трубочисты.

– Вон оно, где он, наш юдольник! Вот он, африкантроп бесовский!

– А где я? Нет меня, нет!

Лысый юдольник все так же на четвереньках сиганул в подрост.

– Кулон бы оставил! – крикнула ему вслед Кирилла. – Я тебе за него такие помыслы отворю – хоть стой, хоть падай!

– Фу… Кирибеич, – забоялся открытия тайных помыслов Володя.

– А ничего, ничего. Дурных помыслов стыдиться – ни в жисть от них не отворотиться. Ты люби, детуня, свои помыслы гаденькими, люби их тошными! Глядь – посветлеют, глядь – меняться станут.

– Что ж получается? Если я хочу этого лысо-чернявого, эту цыганскую морду изничтожить, я должна такой помысел любить?

– Про цыганскую морду – это зря. Цыгане – мастевые люди. И помысел твой другим был. Вот зверя позову – враз на скрытый помысел укажет!

– Не надо звать. Лучше объясни, почему ты босой, а в цилиндре? И говоришь странно. Вы что здесь – духоборы? Или как это… молокане? Так наш Володя – не Лев Толстой. Денег у него в загашнике – ого-го. И отдавать он их никому не собирается.

– Не духоборы мы, детуня. Служители обмена. Только обмен у нас не такой, как у этого змееныша черно-лысого. Обмен – кристально чистый! Ты нам дурной помысел, мы тебе – неистрепанную мыслишку о вечном.

– Ну так вот тебе мой помысел, получи! Я вчера хотела забить на все…

– Опять врешь, детуня.

– У тебя детектор лжи, что ли, в кармане? Может, покажешь на досуге? – перешла на полушепот Кирилла.

– Брось, Кирюль…

– Я, Володя, помыслы дурные из себя выдергиваю, мысль неистрепанную взамен получить желаю. Не мешай мне!

– Будешь ерничать – вообще ни черта не получишь. Сейчас главное, детуня, тебе от злой иронии отказаться.

– Чем же я тогда жить буду, босопляс ты бабахнутый! У нас на театре, если не ерничать, не перемывать кости, не паскудить, – дня просуществовать невозможно! И в Москве великой, в Москве златоглавой многие думают: без ерничанья – и жить незачем. Вот я дрянную мысль тебе сообщу, пустой помысел отдам – тогда с чем останусь? Чем на рынке бытия – как вопит наша элита – расчет вести буду? Одной голой правдой с миром не расквитаться! А за неуплату – порвут!

– С прозрачной пустотой, с шумом берез в голове останешься.

– А ты, значит, учитель. Ты, значит, учить меня будешь…

– Духолюб я и духоделатель. Не переиначиваю дух – доделываю его. В общем: не духоборы мы, не плотники! Но сожалений горьких нет. Мы, детуня, духомонтажники! По-киношному, монтажеры духовных кадров. Ненужные куски пленки изымаем, нужные в мозги ваши вклеиваем.

– Так здесь все-таки киношку снимают! Как в 90-е? Кооперативную?

– Ну считай, что киношку, считай, что кооперативную. Режиссер у нас – ого-го! Дает сыграть на фоне вечной тени! – Розовый угольщик засмеялся.

– Что за режиссер? Кто вы вообще такие? Кому территориально принадлежите: России, Украине? – насторожился Володя.

– Про режиссера тебе знать ни к чему. А кто мы такие… У нас тут кинодеревня была, для совместного производства. Мировая! Только кинули нас. Сами по себе теперь существуем. Такой вот у нас киностресс… А в смысле принадлежности – межгосударственное пограничье у нас.

В слух заползла далекая, со странным набором слов, песенка.

«Цыпленки, good nice, мусять жить!» – упоенно повторил из подроста африкантроп.

– А песенка с исковерканными словами тут зачем?

– Гимн это наш, – потупился мужик в цилиндре.

– Что ж, получше гимномузыки не могли для села своего найти? Гимн-то ваш анархо-босяцкий!

– Анархия есть переход к истинной свободе. Анархия – есть…

– Кто звал меня? Я здеся!

Рослая девка с торчащими в стороны грудями и жмаканой тряпкой, влипшей в бедра, чем-то напомнившая Человееву Оксану Осиповну Крышталль, выскочила вперед.