Офирский скворец (сборник) — страница 21 из 43

Война еще только набирала обороты и потому казалась быстрой, нестрашной, по временам – справедливой и даже благодатной.

«Война, войнушка… Иссохнет она или, наоборот, распустит свой чертополох?»

Володя почувствовал: мышцы лица его стала неожиданно раздвигать блаженная, не к месту явившаяся улыбка. Сладко втянув в себя воздух, он тихохонько в черно-зеленые поля гаркнул:

– Прощай, Иван! Прощай, Тревога!

– Поехали быстрей! – крикнула, опуская стекло, Кирилла.

Но прежде чем Володя сел в машину, Кирилла еще раз оглянулась на Северский Донец. Реки почти не было видно.

Зато близ берега, под тридцатиметровым, вывернувшим корни наружу осокорем сквозь утреннюю мглу угадывался человек: большеголовый, узкоплечий, со взбитыми кверху, словно бы скрепленными лаком густыми волосами.

Кирилла беззвучно отворила дверь, вышла в сторону, противоположную той, где стоял Человеев, сделала несколько шагов по направлению к черному тополю: страшно захотелось втянуть в себя запах муравьиного меда, потрогать жесткую, с глубокими бороздками, наверняка уже чуть прогретую кору. Однако вместо муравьиного меда резанул по глазам острый смрад плывущего на юг весеннего речного сора, вобравшего в себя запахи всех опрелостей, еще какой-то бродильный уксусный душок…

Человека, задиравшего голову вверх, из-за которого Кирилла во мглу утреннюю и окунулась, теперь видно не было, наверное, пересел ближе к берегу. Но бормотания его были слышны хорошо: «Тяжко мне, муторно… И после смерти не уймусь никак! Здесь я – предатель, на севере – чужой! Хотел Офирского царства – получил раскуроченную Новороссию: отвергаемую друзьями, теснимую врагами…»

Кирилла вернулась к машине. Володя сидящего у реки не заметил. Поэтому про последнее явление Тревоги и его непонятные речи Кирилла Человееву рассказывать не стала. Усевшись рядом с водителем, Володя еще сильней повеселел, сказал всем и никому:

– Где-то война, и тут же, рядом, – иконопись, лавра, пещеры. В общем, стукнулись лбами противоположности, аж искры летят! Потом опять разбегутся в стороны. И встанет, ясень пень, вопрос: либо на войну, либо в пещеры. На войну оно, конечно, поосанистей будет. Но и в пещерах существовать можно.

– Ты сперва на мне женись, полную жизнь отживи, а после на войну собирайся, – надула губки Кирилла. – А пещеры – они и в Черниговском скиту есть.

– И то верно. Так, скворчина?

Скворец промолчал.

Казачья Лопань и Красный Хутор

Перед самой границей, когда отпускали частника, пропал скворец.

Кирилла занервничала. Володя успокоил:

– Вернется. Подождем его на нашей стороне. Он к жэдэ вокзалам и к станциям привык, туда прилетит.

Человеев дал какому-то кряжистому укру-погранцу денег. Границу перешли в необорудованном месте безо всяких приключений.

* * *

Литвин Игнатий брел по Сыромятническому переулку. До Курского оставалось всего ничего, таксист высадил почти рядом. Но никак ему было не дойти до железных возков! Волохатые брови, потеряв привычную проволочную жесткость, обвисли вниз. Игнатия шатнуло, он остановился.

Позвонил Савва. В голосе слышалось лукавство:

– Мы в расселине, а ты как, Игнатий Филиппыч?

– У Курского я. На украины наши собрался.

– Што за поезд?

– Тебе кака разница? За нумером 22.

– Да просто любопытствую. Ну прощевай, начальничек…

Тут в переулке подкатилась к Игнатию еще одна лахудра:

– Мужик, шырнуться хочешь?

– Это как же?

– Фу-у… Село! Идем, узнаешь!

– Далеко ли идти, милая?

– Да тут рядом. Кафе «Сирень» знаешь?

– Трактир, што ль?

– Пускай – трактир. Я тебе там такую сирень в нос пущу – «черемухи» полицейской не захочешь!

Игнатий, с трудом передвигая ноги, с каждым шагом теряя силы, а с ними и понимание происходящего, побрел за черноволосой лахудрой. Но внезапно, у дерева, лег на землю. На губах выступила пузырящаяся, хорошо различимая в бликах неона зеленоватая пена.

– Да ты, я вижу, уже ширнулся. Лады, отдохни здесь… А я побегла. Шири мне, ширева!

* * *

Степан Иванович Шешковский глядел на Акимку как на гниду в чужих волосах. Отвращению и неприязни не было границ. Но виду обер-секретарь Тайной экспедиции не подавал.

– Где скворец? Вдругорядь тебя спрашиваю, пакостник.

– Пропал скворушка, в зеленом тумане растворился. Да и позабыл он все слова про Офир. Проел ему, видно, мозги туман этот.

– Что еще за туман зеленый?

– Мне почем знать? Муть какая-то болотная…

– Болотная, говоришь? Дерзким ты стал, Акимка. Месяца не прошло, а ты… – Голос обер-секретаря, сухой, перхающий, наполнился гневной влагой.

– Какой там месяц! – Акимка хотел выкрикнуть про двести тридцать годов, проведенных в расселине, про медленность и кишкомотность времени, про голоса, живущие отдельно от людей, но удержался, сунул в рот костяшки пальцев.

– А сотоварищи где? Где Игнатий и Савва? Утопил в болоте?

– Савва в недостоверной Москве остался. Понравилось ему там, подлецу.

Тонкий, с прямоугольным кончиком нос Шешковского дернулся раз, дернулся другой. Обер-секретарь откинулся в кресле. Стол с лазуритовым прибором и только что вынутым ножом для резки бумаг отдалился.

За последний месяц Степан Иванович сильно преуспел в одном разыскном деле, про Игнатия со товарищи старался не вспоминать, потому как сам по приказу императрицы должен был вскорости выехать для допроса старухи Пассековой в Москву. Заниматься в одно и то же время допросом Наталии Пассек, урожденной Шаховской, проверять всю ее болтовню в княжеском имении Шарапово, что в верховьях Лопасни, и думать при этом про сгинувших где-то неподалеку Игнатия и Савву было ему не с руки.

Утешало одно: ежели и вправду в недостоверном царстве Игнатий и Савва затерялись, значит, встретиться в Москве белокаменной, в Москве доподлинной им не суждено!

Шешковский встряхнул головой. Кончики парика при этом даже не дрогнули.

– Говори далее. Что Игнатий?

– Игнатий – человек верный. Меня сюда отослал, а сам обещал скворца найти и выпотрошить для Кунсткамеры. С чучельником уже договорился.

– Для Кунсткамеры, говоришь? А я ведь велел в Питер скворца живым и невредимым доставить!

– Да надоел он всем! Самого нет, а крики слышны. Но только другую пургу теперь скворец гонит. В основном про тех, кто ныне призрачным царством правит.

– Пургу, говоришь? Словес новых понабрался, думаешь меня ими с толку сбить?

– Да ни боже мой…

– Молкни, каверза. Хотя нет. Отвечай: чучельник тоже недостоверный?

– Достоверней некуда. Такая гнусь, ваше высокопревосходительство! И ругается отвратно: чмошник и чепушило, мол, ты, Акимка. А какое я ему чепушило? Кроме прочего, спешу донести: обещал тот чучельник Голев из правителя тамошнего пугалище огородное сделать. Да жидковат вроде…

– Кто жидковат: правитель или чучельник?

– Вестимо, чучельник…

– Как того чучельника сыскать?

– В Нижнем Кисловском переулке обретается…

– Что еще про неосязаемую Москву сообщить можешь?

– На ощупь-то она ох как осязаема: айфоны всякие и телеги железные. Под землей на колесах – возки крытые. Шумят, спасу нет! А вот духу молодецкого на Москве не хватает.

– Ты на Москву не клевещи зря. Дело говори, дело!

– Не успел я, ваше превосходительство, про все дознаться. А только из встреченных мною людей половина ни во что не верит. Вторая половина верит во все заморское. Один только не истраченный временем человек попался… И того порешил Савва.

– Что за человек?

– Лицедей Чадов. Сказал: за Россию-матушку и живот положить не жаль. Ну, его свои ж и обсмеяли. А Савва ему напоследок кишки выпустил. Живоглот он, Савва…

– Про расселину поточней скажи.

– Здесь пытай меня не пытай – ничего толком не скажу. Ума моего не хватит. Тихоадская обитель какая-то! Вот про расселину сейчас говорю, а в голову остолбенение лезет. Столбняк времен в той расселине существует! Так птичник один сказал. Историю там до дрожи сжимают. И паутина железными нитями лицо опутывает, а высунь язык – вмиг исколет!

Из тайной комнаты, соединенной с кабинетом Шешковского, послышался сдавленный стон. Акимка упал на колени:

– Отпустите, Христа ради, Степан Иванович! Век Бога за вас молить буду! Не выдержу я кресла пыточного…

– Тише, тише, сердешный, людей мне тут переполошишь. Дом у меня пристойный, а про кресло врут, негодяи! Ты с коленок-то встань, продолжай про расселину.

– Время там вязкое и людей ненавидящее: не убивает – засасывает. А лучше б сразу убило! Потому как вокруг – голоса. Сами по себе, без тел существующие, пустые, изнурительные. И голосов тех – тьма тьмущая! Их в ларцы и коробки дьявольские мохнатые руки сажают, а после по полкам раскидывают. Вот и вся расселина… Мне бы на Пряжку в гошпиталь! Устал я оживать после медленной смерти.

– Про дьявольские руки для красного словца сказал?

– По-другому – изъяснить не могу. А только не такие там дьяволы, как их в церквах малюют. Виду не имеют, зато тень и голос у каждого.

– И каковы тени? – Шешковский позволил себе усмехнуться: ересь порет, врет и не заикается Акимка. Ну, с враньем-то бороться легко. Это правда с трудом оборима!

– …тени змеиные и голоса шипящие. Всюду словно бы феатр смертной тени! Тени сел по стенам расселины мелькают, города и дороги, птицы железные. Мелькнут и улетят. Нету в них вещественности. Все, что там движется, – невещественно! Зато все, что не движется, – хоть на зуб, хоть на вес попробовать можно. Уж кладовка так кладовка! Нож, коим царевича Димитрия зарезали! Клетка, в которой Емельку Пугача возили. Отравы в склянках, какими позднейших правителей травили…

– Клетку, говоришь, видел? Откуда знаешь, что в ней Пугача возили? Изобразить на листе сможешь? Ты, помнится, чертежному делу учился.

Через несколько минут Акимка, пыхтя и не умея враз отдышаться, протянул Шешковскому плотный лист.