Офирский скворец (сборник) — страница 26 из 43

идеть: Азов потускнел и становится с каждым днем все холодней. И услышать – черноголовый хохотун посмеивается все реже, вместо его смеха из глубины песков, из села Стрелковое, доносятся ернические песни российского десанта и отборный русский мат пограничников-укров, разделенных пока чисто умозрительной границей…


Увидеть нынешние войска, увидеть ребристые бронежилеты на нашей и на украинской стороне, крикнуть: «Кончайте бузу, ребята! Вам банде́ры германские новый славяножор готовят, а вы между собой вовтузитесь…», позже, ночью, пробраться из Стрелкового меж бээмпэшэк к нашему излюбленному месту на Арабатке, там в чьей-то брошенной второпях палатке уснуть и на рассвете, отогнув брезентовый угол, увидеть: крепкий колченогий шакал лижет сиреневым, в мелких пупырышках языком хорошо промасленную, еще попахивающую жирком куриную обертку.


2014

Арина-речь

– Ослеп, да?

Девушка в стеганом ватнике. Молоденькая, почти ребенок. Русый – у затылка темно-каштановый, а по кончикам остро-рыжий – разброс волос. На ватник чуть вкось нашиты офицерские погоны. Голос насмешливый, но ясный, крепкий, без обычного у смешливых иронического сипа…


В пять утра щелкнул дверной замок, подтянулась к ногам улица, размазались по автомобильному стеклу слезливые ночные огоньки.

Несколько минут езды, и уже справа – пустой и темный Каширский рынок.

На задах рынка вдруг резко вспыхивает костер. Рынок на миг просвечивается им, как огромная коробка с трехцветными, поставленными стоймя мармеладками.

В последнее время сюда, на рынок так и тянет: без смысла, без цели и выгод, словно здесь что-то утеряно или что-то может найтись.

– Ослеп, спрашиваю?

Раннее утро, говорить ни с кем не хочется.

Однако неожиданно слышишь: кто-то твоим собственным голосом спрашивает простоволосую:

– Давно здесь?

– А тебе не один черт? Не видишь? Делом я занята.

Дело у нее серьезное. Она жжет деревянные ящики, твердые, согнутые пополам картонки, принесла и бросила в огонь переломленный надвое черенок от лопаты, высыпала мешок опилок, костер вспыхнул ярче.

Ты стоишь, ничего не выпытываешь, не предлагаешь, и она постепенно оттаивает.

– Уже март, а снегу по пояс. Обильная зима в этом году. Почти как у нас в Вышнем Волочке.

Русоволосая продолжает говорить, костер из деревянных ящиков разгорается. Она стоит боком, и в какой-то миг начинает казаться: искры летят не из костра – летят у нее изо рта!

Ярче всего искры сверкают при сильных выдохах или при восклицаниях.

Искорка – после слова «эх».

Искра – вместе со словом «ага».

Крупная, долго не опадающая искра – после восклицания «фу-у-уф!»

«Да пошли вы все-е-е», – три, четыре, пять… Шесть искорок!

Огненная речь встряхивает, бодрит, но и слегка настораживает.

Сама девушка – притягательная, скорей даже – неотступно манящая.

А вот история ее, – та до тошноты надоевшая: приехала, не прошла по конкурсу, родственники на порог не пускают. Живет на рынке. Встает в четыре утра. А мужиков всех – «тут можешь не сомневаться» – в три шеи и поганой метлой!

Подступали многие, даже важный один чинуша: книжник темноусый, в бобрах, в перстнях. Звал к себе на зимнюю дачу, в поселок Мичуринец, помогать по хозяйству. Отшила. Как получается?

– А ты отойди, бесценный, да глянь со стороны…

Прячусь за ближайшей рыночной палаткой.

Не проходит и пяти минут, как близ Аринки (так, на старинный лад, она себя называет) откуда ни возьмись – мужичок.

Шея цыплячья торчит из лисьего воротника стебельком, сам – сутуловатый, без конца пыхает сигареткой, быстро и нервно крутит на указательном пальце крохотную мужскую сумку.

Сутуловатый сразу начинает ходить вокруг Аринки вьюном.

Что говорит – не слышно, но говорит настырно, въедливо.

Только Аринка знай себе подкидывает разбитые ящики в огонь, а потом шевелит их бог весть откуда взявшимися здесь, в Москве, крестьянскими широкими вилами, с четырьмя остро-мощными зубцами на свежем черенке.

Но вдруг бросает вилы и говорит твердо, яростно, почти кричит:

– Рак, рачище!.. Гляди! Вон по тебе ползет, вон клешней загребает! Скоро в горле у тебя поселится, нору рыть начнет!

Сутулый вздрагивает и на миг замирает.

– Вот так рак, вот так рачище!.. Тебе, Адамыч, его из своего горлышка ни за что не выманить, пока людей морочить не перестанешь. Ишь, обдувала выискался! А ну вали отсюда, абадон дремучий!..

Адамыча начинает терзать и рвать на куски зверский кашель.

Кашель этот раздирает нутро не только ему, но и окружающим: две-три баламутные азиатские мордочки выставляются из-за складов, какая-то тень мелькает поверх сугробов, ты и сам начинаешь судорожно искать в кармане мятные таблетки.

Не сказав больше ни слова, сутулый Адамыч, поминутно хватаясь за лисий воротник, уходит.

– И дорогу сюда забудь, абадон!

Дон-дон – разносится по пустому рынку слабое эхо.

Но может, это таджики уронили в пустом бетонном ангаре тележку на колесах или весы с чашечками.

– Сурово ты с ним.

– А как с ними прикажешь? Так и липнут, так и норовят облапить. Вот хотя б свекор мой бывший… Сюда из Вышнего Волочка приезжал! Сына в тюрьму засадил, у самого глазки масленые, так всю тебя и охватывает. А потом слюну – тонко так, струйками – из уголка губ пускает… Дом деревянный на меня отписать обещал. Только ни с чем уехал.

– Так ты и замужем побывать успела?

– А то.

– Сколько ж тебе годков?

– А полных девятнадцать. Но только от замужества, скажу тебе, удовольствия мне было мало. Да и быстро мы с Павлухой моим разбежались. Он уже после развода с горя палатку продуктовую обнес. На самом краю Волочка стояла. Ну, батяня его взял да и накатал на Павлуху заяву. А Павлуха, вместо того чтоб тихо-мирно годок-другой отсидеть, взъерепенился и отлупцевал тех, кто его забирать приезжал. Да так, что те месяц в больнице отлеживались. Вот и получил пятерик.

– Ну хорошо. Прогонишь ты всех мужиков, что тогда? Одна век вековать будешь?

– А почему это? Я баба видная.

Ты не сдержался, засмеялся вслух.

Она тоже открыто и радостно в ответ засмеялась, зазвенела звоночками, засверкала глазами…

– Да-а. Это я, блин горелый, сказанула. До настоящей бабы мне, как до Марса с Юпитером… Но, может статься, и не так оно далеко. Я ведь как? Гляну – одним взглядом утешу! Много раз взгляд свой проверяла. Ну а про остальное, про то, что помимо взгляда, и говорить нечего… Так что без мужика не останусь. Талант любви во мне распускается! От прабабки-покойницы достался. Тоже Ариной звали. Ариной Ивановной. Речистая была и к любви необыкновенно способная. Любого комиссара на крестьянскую сторону одной улыбкой и двумя словами склонить могла. Так все у нас ее и звали: Арина-речь… От таких способностей – всякие-разные истории с ней случались. Вот, к примеру.

Когда-то, еще в середине двадцатых, шла Арина Ивановна по Вышнему Волочку: вдоль канала, в сторону шлюза. Дело поздней весной было.

Каналы у нас еще петровские! Регулярная, представь себе, система для сообщения с бассейнами разных морей, с каменными арками и прочим. А внутри арок – зарубки для кораблей, показывающие высоту воды. Корабли по нашему каналу в Петербург плавали! Красота!

И вот: идет Арина Ивановна – а ей тогда только двадцать годков было – не спеша вдоль канала…

Утро раннее еще только выясняется, но воздух майский уже теплый: с прошедшего дня остыть не успел.

Тут из-за будок строительных – какой-то хмырь. Хвать Арину Ивановну за руку и мигом в кусты: «Давай, Манька, давай!»

– Я ить, милый, тебе не собака, по первому зову в кусты бежать. А хочешь вкусного – так смотри!

И враз узел на кофточке развязала. Кофточка распахнулась, шпынь на грудь великолепную глянул – и остолбенел: полными лунами грудь сияет, сладкая, крепкая, да еще – словно бы сама по себе живет! Сама шевелится, сама мудрует, сама себя в путь торопит!

Шпынь руку выпустил, стоит, немеет.

Тут Арина Ивановна ему кулаком в ухо – р-раз! Потом не спеша кофточку свою желто-соломенную, из хлопчатого батиста, еще и с репсовым кантом, запахнула, повернулась, пошла прочь.

А шпынь тот прямо в судорогах забился. Завизжал, потом завыл от страсти. На весь околоток слышно было! Но за Ариной шагу ступить не посмел, так его к месту красота пригвоздила…


Костер потрескивает, мир окрестный светлеет, жизнь становится любопытней, приманчивей.

Кончив рассказ, Арина задумывается. Потом, внезапно:

– Знаешь что? Огоньки костра при солнечном свете совсем не такие, как ночью. И мысли другие огни дневные навевают. Я вот про Арину Ивановну вспомнила, а сама – про иное подумала! Утро кончается, скоро день и… Словом, не хочу я свой талант любви по пустякам разбазаривать, даром его разменивать. Ее, любви, много никогда не бывает. Это нутром чую. Так что другое, другое у меня на уме!

– А я думал, у всех женщин на уме одно и то же…

Она не обижается, улыбается снисходительно.

– Уж точно – не одно… Понимаешь? Любовь копить надо. Чтобы потом зараз всю отдать. Но так отдать, чтобы мир перевернулся! А потом опять – копи себе потихоньку. Но только я сейчас другим занята. Я жизнь вашу московскую хочу переупрямить!

– В политику, что ли, податься вздумала?

– Да Господь упаси! Политика она ничего нигде не выправляет. Я дело большое хочу организовать. И через это дело все вокруг выправить. Сеть рынков, если хочешь знать, я тут хочу спланировать и построить. Сеть новую, не такую, как сейчас. С подземной окружной дорогой! С вертолетной доставкой свежих грузов! И сперва по всему Южному округу Москвы такую сеть иметь я хочу, а потом – по всей столице. Честную сеть, не воровскую! Сама хозяйкой буду. Не грязной потаскухой – властной особой. Буду такими вот широкими вилами орудовать: все дрянное прокалывать насквозь, все пригодное охапками в амбары кидать!


И побежали через Каширский муторный рынок веселые вагончики и мопеды, полетели пассажирские стрекозы, похожие на вертолеты, запрыгали громадными скачками кузнечики, напоминающие парапланы.