Офирский скворец (сборник) — страница 3 из 43

Постояв, нехотя тронулся к выходу.

Володя шел к выходу в лаковых, с фиолетовым отливом штиблетах и словно под сурдинку бормотал: «Офирская земля… Царство Офир… Что бы это по-настоящему значило? Конечно, если майна кричит про Офир по-русски, то это – что-то близлежащее, птичьим умом вполне осягаемое…»

Мимо Володи прошмыгнули два упыренка, тесно накачанных спертым воздухом страсти. Упыренками Володя звал всех не богемных жителей столицы старше сорока. Упыренки сгинули, и Человееву захотелось углубиться в свои, а потом в чужие мысли. Но ничего своего в голове в тот час не отыскалось. А из чужого вспомнилось одно лишь: «Не сеют, в житницы не собирают, а сыты бывают…»

«У кого бы про Офирское царство спросить?»

Ответа не было.

Тогда Володя стал думать про желанное и утешительное: про вечерний ресторан, про то, что молодость – ужористая штука, что ему только тридцать с хвостиком, что он не бедняк, а, скорей, богач, что кроме лаковых штиблет на ногах – на плечах у него кашемировое, легкое, как пух, но и теплое пальто, а на голове четырехклинная, ловко скроенная и до помутнения ума прикидистая конфедератка.

Тут Володя снова вздохнул, а потом даже упрекнул себя стихами, вылившимися в длинную, слегка горячечную строчку: «Средь людей я дружбы не имею, я другому покорился царству, каждому здесь кобелю на шею я готов отдать свой лучший галстук…»

Галстука у Володи не было, и он решил завтра же зеленый в косую полоску ошейник прикупить.

* * *

Сорокалетние Мазловы были только на вид туповаты. На самом же деле – себе на уме. Скромный росточек их ничуть не томил. Томило близнецов другое: на них, как говорится, едун напал! Братья ели ночью, ели утром и в обед, перед ужином и сразу после него. Сейчас, в зоопарке, оба дружно хрумтели хорошо обжаренным московским картофелем, доставая негнущимися пальцами из шуршащей пачки пять-шесть ломтиков зараз.

Братья Мазловы прятались за широкими плакатами и оголенными растениями, дожидаясь полного остекленения вечернего воздуха и хотя бы частичного онемения гусей-уток на пресненских прудах.

Вскоре такой миг – миг вечернего онемения и сытой плотности – настал. Братья умело отключили сигнализацию, взломали дверцу вольера, запихнули священную майну в мешок, перемахнули в заранее приготовленном месте через забор… Только их и видали!

За оградой, в Зоологическом переулке, братьев никто не ловил, под белы руки не брал, в каталажку не сажал. Всяк был занят своим: кто Крымом, кто Римом. Близнецы расслабились, закурили, влезли в машину. Чуть погодя старший вышел закрепить дворники, за ним – продышаться – выбрался младший. Украденного скворца старший вместе с мешком пристегнул к поясу и так вокруг машины и ходил. Выглядело смешно.

– Как жнец с картинки! – хохотнул младший.

Старший отстегнул мешок, развязал веревки, глянул свысока на скворца:

– Повтори, змей пернастый: как жнец с картинки!

Украденный скворец молчал.

Старший Мазлов – двадцатиминутным своим первородством что было сил гордившийся – туго затянул мешок веревкой, но потом опять ее расслабил, выдернул скворца за крыло из мешка, щелкнул по клюву.

Скворец стерпел. Этим он Мазлова-старшего к себе сразу расположил.

Зато надулся младший:

– Дай ему в клюв еще раз!

– А если он говорить перестанет? Ты за него трындеть, что ли, будешь?

– Подпали ему хотя б перья на заднице. Я из-за него штаны об забор порвал. Или давай его научим нашему, мазловскому… Ну, скажи: «Все петушары, все уроды!»

– Тихо ты! Раскукарекался, – оборвал старший, – не видишь? Идет кто-то.

* * *

За десять минут до этого, входя во второй раз за день в закрывающийся уже зоопарк, Володя Человеев услыхал заполошные крики скворца и тревожно замер. Крик повторился. Володя понял: что-то не так – и припустил что есть мочи к вольеру. Добежавши, вольер осмотрел: священной майны – как не бывало! Минуты через полторы две абсолютно одинаковые фигурки сиганули вдалеке через высоченный забор, отгораживавший зоопарк от Зоологического переулка.

В тот устало мерцающий вечер в зоопарке уже никого не было: только пар от прудов и внезапно хлынувший ледяной дождь.

– Уперли, охламоны!

Лезть в лаковых штиблетах через забор оказалось неудобно.

Через семь-восемь минут, оббежав зоопарк со стороны Большой Грузинской и очутившись в Зоологическом переулке, Человеев огляделся. Злоумышленников нигде видно не было. Слышалось лишь мяуканье молоденькой писклявой кошки.

Вдруг крайняя из теснившихся в переулке иномарок рванула с места. Мелькнуло лицо одного из упырят, и день, до той поры еще цеплявшийся за изгибы водостоков и скаты крыш, тихо рухнул в негасимую вечность.

Голосов овраг

– Чуете?

– Галдеж, свист, вой звероподобный… Господи, что с нами было? И что теперь станет? Пропадем ни за понюшку табаку, Игнатий!

– В расселине не пропали и тут сдюжим.

– Чуете, говорю, криков про Офир не слыхать! Стало быть, нету здесь птицы.

– Сдеру-ка я с себя одежонку эту поганую.

– Ят-те сдеру! Хорошо такая нашлась. Покуда туман – дело обмозгуем.

Подернутый зеленцой, проеденный по краям хитрыми полевками снежный туман поднимался из Голосова оврага и полз выше, выше, на Дьяково городище, на только что отстроенный дворец Алексея Михайловича, а потом вдруг волокло его совсем в другую сторону: на торцы и башни музея-заповедника «Коломенское», на южный клин Нагатинской поймы…

Полночи и всю темную часть утра томились разыскатели Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате в Голосовом овраге. Дважды пролетала громадная желтая стрекоза с винтом. От страха падали ниц.

Приходили за родниковой водой двое бродяг. Промеж себя называли друг друга бомжарами. Одеты были во все пятнистое. В руках – двуручная корзина, из нее свешивался еще один пятнистый рукав.

У бродяг отняли одежду, запеленав их кое-как в свое, затолкали в расселину. Там бомжары затихли.

Когда посветлело, на вершок оврага выдрались двое: парень и девка. В розовых дутых телогрейках, волосы на висках и выше коротко острижены, остатки волос выкрашены сиренью, взбиты петушиными гребнями.

– Гляди, прикол! – крикнула девка. – И здесь маскарад! – Она пыхнула огоньком и, оглушая себя, запустила музыку в коробочке на всю мощь.

Взятые словно бы обезьяньей лапкой, понеслись неловкие, варнякающие звуки струн, потом кто-то, хрипя, запел: «Я – тер-рорист! Я – Иван Пом-м-мидоров! Хватит тр-репаться – наш козырь террор!»

– Выруби это старье! – крикнул, перекрывая музыку, парень.

– А не вырублю! Террорчик, террориз-зьм! – взвизгнула девка.

– Ох ты, горюшко, – забормотал безбородый Акимка.

Трое в музейных кафтанах и поверх них в отнятых у бомжей камуфляжных куртках, в давно забытых малахаях и мадьярских сапожках с чуть загнутыми кверху носами медленно выступили из расселины, уставились на сиреневые хохолки ирокезов.

Девка приветливо махнула рукой:

– А по коктейлю, френды? Здесь рядом и принять можно…

– Тьфу, пропасть, – плюнул себе под ноги Савва.

– Тише ты, – ухватил его за рукав Игнатий, – говорил же: как выйдем из расселины, всякое случиться может. Молчи!

Девчонка кинула недокурок в снежный овраг, весело запрыгнула парню на спину, засмеялась, завизжала, стала нахлестывать его, как коня, тонкими ремешками от сумочки…

Розовые телогрейки исчезли.

Слегка пошатываясь – один впереди, двое сзади, – выступившие из расселины разыскатели Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате чуть продвинулись вверх по оврагу и у неолитических камней застыли.

Вид у всех троих был ошалелый. Как в полусне, дотронулись они по очереди до одного, потом до другого камня.

И Гусь-камень, и Девин-камень были холодней могильного холода.

– А камни-то, как тебе и было, Игнатий, сказано, лежат на месте!

– Куда ж им деваться. Небось по три тыщи пудов каждый.

Литвин Игнатий наступил сапогом на лежащий рядом с камнем глянцевый женский журнал. Потом наклонился, гадливо, как мышь, двумя пальцами журнал поднял, глянул на картинку, отбросил в сторону.

– Ассигнации здесь в ходу какие, узнать бы. Есть у меня запас, да мал.

– Забьют в колодки, как пить дать, забьют! Было бы нам сразу, Игнатий, вернуться, было бы вообще в расселину не вступать. Повинились бы: поплутали по оврагу, да и не нашли скворца!

– Ладно, не боись. Что сделано, то сделано. Может, все, что видим, – одна мара косматая…

– Ага, мара! Ты вон побродягу сам лупцевал. Тело-то у него настоящее… Забьют, как есть забьют!

– Авось не забьют, горло оловом не зальют.

– Што олово! Мишке-таратую, делателю фальшивых денег, годков двадцать назад, так же вот жидким оловом нутро залили. А олово возьми да и прорви ему горло, возьми и выплеснись на землю! Жив таратуй остался, хрипел и свистел аж до осьмидесяти лет!

– По мне – так одно только гишпанское щекотало, и страшно.

– Это кошачья лапа, што ль?

– Ну! Алешку Кикина, что царевича Алексея в город Вену бежать подучил, надвое такой лапой разодрали когда-то. Растянули на лавке, и ну щекоталом этим, двойными этими грабельками, ему тело рвать.

– Непростой ты человек, Акимка. Откуда сокрытое знаешь? Молчишь? Ладно. Только страху на нас не нагоняй, не испужаешь. Да и пытки с казнями тут, в невещественном царстве, небось, в ходу другие. И вообще: казни бояться – с чужою бабой не спознаться. Сполним поручение – в своем царстве заживем припеваючи. Ты вон, Аким, давненько Маньку присмотрел. Так ведь она за тебя без полста червонцев ни в жизнь не пойдет!

– А это мы поглядим ишшо… Ты другое, Игнатий Филиппыч, скажи. В голову мне вдруг встало. Раз времена так сильно вперед шатнулись и мы в них очутились… Значит, новые времена – они взаправдашние и есть! А тогда выходит, это наше с тобой царство – неживое! Это наше с тобой царство невещественное!.. Времечко-то вон куда заскочило. А наш Петербург с Тайной его экспедицией, с господами-князьями, да с людишками попроще – как те твари в Кунсткамере: навек заспиртованными остались.