Что-то вело, что-то толкало тебя к этой троице! Все сильней опьяняясь горечью собственной жизни, ты подступил к ним вплотную. Трое слепых, словно чего-то испугавшись, разом, как по команде, бросили петь: сперва басист, потом аккордеонист, за ними – перкашист с треснувшим пополам барабаном…
Наша жизнь – как слепое зеркало: тусклое, мутное, трещинки по углам и туман в середине! Только воспоминания и могут это слепое зеркало промыть, сделать чистым, ясным…
Катюха вышла из «Слепдома» быстро, через полчаса. Про заводного повара она, видно, и думать забыла. Теперь Катюха переоделась в фисташковое платье, но при этом ступала так, будто на ней ничего нет.
Ты пошел следом. Вдруг Катюха приостановилась, не оборачиваясь сказала:
– Длинный, нескладный… В школу ходишь… Подскакивай через годик-другой. Любовь у нас будет!
Голос Катюхин был сладко-надорванный и хрипло-нежный. Таким голосом можно было наслаждаться и вдвоем, и в одиночку!
Ты отстал. И тут сбоку, из дверей ухоженного парадного выскочил и стал орать что есть мочи полудурок Копытков. Он тоже часто – иногда неделями – ходил за Катькой, но всегда молчал. Только руками показывал, какая, мол, она удобная для соитий, а также для легких побоев после них. Но в тот раз Копытков разорался не на шутку.
– Как в саду! Как Ева в саду, твою мать, выступаешь! А сама – воровка и блядь! Стой, Катька, стой!
Но слепая лишь тряхнула головой и звонче зацокала по камням каблуками. Она выровняла спину, чуть крутанула бедрами, и жизнь твоя внезапно разломилась пополам, как спелый плод. Жизнь потекла вниз и вниз, через плотные складки одежды, к черным ложбинкам земли, к сладко клокочущим от весенней грязцы канавам!
Жизнь текла медленно и неотвратимо, чтобы через час быть грубо скомканной и выкинутой на мусорку, как тот чулок в «стрелках», который Катюха почему-то не прихватила плотно резинкой и теперь стала снимать его прямо здесь, меж толстых платанов и рвущих тело кустов кизила, беспечно наклонясь, не обращая внимания на полудурка Копыткова, подобравшегося к ней близко, слишком близко, и, конечно, ничего не зная про камень, который ты на этого полудурка уже нацелил…
Раз-два-три! Камень-рука-бросок! Вытирающий кровь со щеки и при этом блаженно лыбящийся Копытков. Наотмашь дающая сумкой по морде выскочившему из Мастыркиной конуры щуплому мильтону Катька…
Катька-Катюха. Туфтарь-муфтарь. Копытков-Допытков…
Проза – это письма слепым. Она пробуждает внутреннее зрение и вычерчивается стремительно, дерзко, никогда не ходит кругами. Однако до времени, еще не произнесенная про себя или вслух, проза и сама слепа: тычется туда-сюда и лишь потом прозревает.
Проза слепа. Вера слепа. Слепы наши пальцы и сомнения нашей души.
И душетела наши – они тоже слепы! Вот они летят на уровне третьего этажа и ударяются о жесть и бетон, и хотят уйти выше, но не могут. Потому что держит их припадочно и цепко наша жизнь, да еще наше – шлепающее по клавишам и марающее бумагу всякой чепухой – поспешное письмо!
Письма слепым вождям.
Письма ниспровергателям слепых вождей.
Письма ниспровергателям ниспровергателей.
Письма в магазины просроченных прав.
Письма в конторы по отмыванию свобод.
Слепые, слепые письма!
Слепым, слепым, слепым.
Шлепок, стежок, штришок.
…штым… штым…
…ок…
Все лучшее в нашем мире слепо. И, конечно, слепа любовь. У, блин, как слепа она!
Слепая девушка со своей вдруг проклюнувшейся любовью тебя и спасла.
Она опять стала проступать на фотке. Ты не выдержал, еще раз поймал белокурую в коридоре, спросил про тайное и про явное. Она – не ответила.
Тогда ты рассказал ей про внутреннее зрение. Белокурая рассмеялась:
– Слепой курице – все пшеница…
Но вдруг, обхватив твою шею руками, зашептала:
– Я за тобой неделю наблюдаю! Я помогу тебе, помогу – только не бросай тут меня. За это – буду любить тебя вечно…
Ты легкомысленно обещал.
Девушка полуслепая осталась там, где была. Наверное, потому, что ты в любовь белокурой не поверил. А может, потому, что все еще верил в любовь Катюхину.
А со стадионом вышло так.
Приехал на машине слепой. Тот самый, из балакиревской электрички.
– Это-это-это! – запричитал он и стал указывать бандосам на машину.
Трое охранников, выставив поперед себя шокеры, кинулись за ворота стадиона, к аккуратненькому грузовичку-пикапу, на котором слепого и привезли.
Причитавший сделал вид, что бежит за ними, но внезапно передумал, схватил тебя за руку, стал толкать к стене, заставленной листами фанеры.
– Это-это-это… Им все одно конец, а они на тебя… на вас все свалят. Будь проклят китаец Чень!
– Какой еще китаец?
– Который фотоаппарат для слепых изобрел! Нам не фотоаппарат, нам кнут здоровенный нужен. Момзги, момзги, а не глаза слепота выедает!
Осердясь, слепой что было сил толкнул тебя в спину. Проломив головой гниловатый фанерный лист, ты нырнул в скрытую от посторонних глаз калитку, спотыкаясь о торчащий из наста штакетник, выбрался на дорогу, остановил первую попавшуюся легковуху, попросил отвезти по домашнему адресу…
Ранняя, утренняя, сладчайшая слепота! Она во сто крат приятней, чем слепота вечерняя, слепота ночная. Такой полуслепоты, позволяющей видеть то, чего не видят другие, тебе больше всего в последние дни и хотелось.
Засыпая на заднем сиденье легковухи, ты в эту невыводимую, трижды прекрасную и трижды проклятую слепоту мира с головой и нырнул.
Торт «Обама» и зимний вечер
Были у них в продуктовом люди грубые и люди нежные, были отвратные и вполне себе благообразные. Но она всех, всех их любила! Может, оттого, что работала в магазине с шелковистым названием «Настюша».
А вот у нее у самой имя было не такое ласкающее. Но все ж таки тоже ничего: Валена.
В подсобку, куда сбегались попить кваску грубые лямочники и сиплоклювые продавцы пиццы, а также в магазинный подвал Валена старалась не заглядывать, хотя иногда надо было.
В подсобке и близ нее – побасенки и мат полурусский. Но донимало не это. Донимала обтреханная политика и вокруг нее бесконечная пурга слов.
Политику в подсобке представляли в лицах, занимались ею со смаком.
Самыми популярными лицами были Псаки и Мандела. Правда, и Нетаньяху с йодистым кончиком, и Обама, которого здесь звали – Обабок, а также фрау Меркель со всеми ее придатками, в дело употреблялись часто.
Чуть реже – Кличко и Ляшко. Еще реже – Столтенберг и Бжезинский.
– Псаки-псаки ходила?
– Да отстань ты, ради бога…
– Как Ляшко? В смысле, приходил кто вчерась? К Бараку склонял?
Барак близ магазина был обустроен на славу.
– Почти как сама Россия! Даже чуть лучше. В смысле пригодности для удовольствий, – говорил самый умный из магазинных рабочих, про Манделу и Ляшко никогда не упоминавший – Илюша Толстопят.
Колобок Илюша учился когда-то в РГГУ, но потом судьба зло швырнула его в подсобку.
– Опять набжезикала? – вынимала Валену из внутренних разговоров подруга Устя. – Снова напорошила?
Устя – ревниво-вспыльчивая, но справедливая. Могучая, как дуб, Устя была способна на редкую нежность. Такая нежность в слове «набжезикала» как раз по капельке и проступала.
Но только Устиной нежности Валене было мало. Она рысцой устремлялась из подвала наверх, и уже через минуту виновато улыбалась в пустое пространство, которое огромным прозрачным кубом иногда зависало над кондитерской витриной.
«То ль дело Обамчик! Не обматерит, помоями не обдаст, – шептала про себя Валена. – И чего они, дуралеи, к нему прицепились?»
Конечно, были в магазине люди возвышенные, даже заоблачные.
К примеру, Люся Кефирова, заведующая. Фамилия у Кефировой была, известное дело, другая, туго произносимая, пришлось сменить. Желторотая Кефирова (таким цветом красила губы) иногда бывала настроена поэтически.
– О, нннорексия моя, ночная, о, прекрасная, – ангельски пела Люся, – как помогаешь ты сохранять мое грешное тело!
– О, ппендицит, ппендицит, ппендици, – продлевала свое песенное удовольствие Кефирова, – как мило вычерчен твой косой шрамик! Теперь он как стрелочка, как тот указатель!
Желтогубая Люся и обозвала однажды торт «Отелло» – «Обамой».
Черный торт с голубыми вишнями и кровавой клубникой посередине (вишни – глаза, клубника – нос) вызвал у Кефировой долгую нервную судорогу.
Люся обозвала торт в сердцах, а Валене понравилось.
– Верно-то как! – шепотом удивлялась Валена. – Чем имя душителя сердец с торта слизывать, лучше уж Обамчика кушать!
Однако именно с той поры как появился в продаже торт «Отелло», так внезапно переименованный в «Обаму», Валена и потеряла покой.
За тортом ни с того ни с сего – стала выстраиваться очередь.
Очередь была необычной: впереди всех успевали встать местные бомжары Толян и Никодимыч. Вслед за ними пристраивались ничего не понимавшие в новых кондитерских изделиях, но страшно любопытные бабки.
Последним прибегал человек эзотерический: Варсонофий.
«Глубоко эзотерическим», Варсик прозвал себя сам. И Валена такому определению была рада – непонятно, но изящно: как название духо́в!
Ее-то бабки прозвали Фермерской: до продуктового продавала в «Фермерском» магазине щи в банках, сухоовощи, сухофрукты.
Прозвище «Фермерская» Валену почему-то пугало: то ли отдаленными поджогами, то ли вновь прихлынувшим раскулачиваньем…
Тортов «Отелло» привозили всегда три штуки, хотя Валена заказывала шесть. Торты расходились мгновенно.
– «Обаму» привезли! – вскрикивал вдруг кто-то заполошно, и в торговом зале вскипал легкий шурум-бурум.
Первые два торта покупали Толян и Никодимыч, третий доставался одной из любопытных бабок, все никак не допетривавшей: чего такого в этом глазастом торте содержится? Мужская сила, что ли, упрятана?