– Кр-рым – сила Р-россии.
– Ух ты, складно. Это запомню. Только что мы все о политике, птица? Давай песню. Вот про меня в Счетной палате сочинили: «Ханадей, Ханадей пташечка, канареечка жалобно поет! Раз пером, два пером, три пером…»
Царапанье коготком по стеклу возобновилось.
– Кто тут? – по-серьезному взволновался Вавила.
Из-за дверей никто не отвечал. Ханадей подошел на цыпочках.
– Я – от-тклонение Офир-ра… Конец концов близ-зок, петушар-ры!.. – защелкал в спину Вавиле хамоватый скворец.
Не дойдя до дверей, Ханадей вернулся, набросил на скворца футболку № 4. Дверь отворилась сама. На пороге стояла синевласая Дицея.
– Фу-у, Дичка… Ты?
– Как муштра птиц?
– Хуже некуда. Ну его на фиг, этого сквора. Для большого человека хотел нескольким штукам выучить. Так он, дурак, дрессуры не понимает… А пойдем к тебе на массаж?
– А пойдем.
Скворец склонил голову набок, сделал вид, что заснул.
И свалился за горизонт мысли рыжеватый Вавила, искрошился мир человеческий, терзавший непонятными запахами, но и увлекавший делами и поступками. Налег птичий, ни с чем не сравнимый, рваный и путаный сон!
Птичьи сны были на удивление бессюжетны и пустоваты: то земля вдруг делалась блюдцем, и это блюдце опрокидывалось кверху дном. То небо всем своим голубоватым оперением ложилось на землю. Но всякий раз пернатые сны заканчивались одним и тем же: птичьими чертогами, птичьим престолом и птичьим царством.
В царстве птиц людей не было ни души. Были похожие на людей существа, но они не ходили – летали. При этом разговоров не говорили: все время пели. Но, опять-таки, не стихами, а звучной короткой прозой.
Вечер подступил незаметно. Скворец заговорил снова.
– Пут-тину – р-решпект! Импер-ратрица – в Тавр-рическом! Конец концов – близок! – Как отголосок славы былых времен и перекличка с временами нынешними прозвучали эти неожиданные слова.
Все разом притихли. Первым опомнился Вавила:
– Да накинь ты на этого балабона платок! Кому говорю, Дичка!
Но синевласой Дицеи в те минуты в ломберной уже не было.
Игра продолжилась. В ломберной предпочитали буру и сику.
Таксидермист (а по-простому – чучельник) Голев, раздувая ноздри, голосом сушеной воблы трескуче наставлял:
– Ты, Ханадей, не шустри. Сам Дицею отослал, а делаешь вид, что забыл. А отослал ты ее, чтоб в карты не продуть. Я слышал. И правильно, и молоток! А тогда давай мы на твою птичку сыгранем. Ты, я вижу, от слов птичьих вздрагиваешь, даже до того дошел, что правителю нашему здоровья и славы пожелать не хочешь. А мы все это бесплатно терпи?
Таксидермист обвел игроков в сику цепким миротворческим взглядом.
– Вот назло тебе крикну: ура и слава! – приподнялся со стула Вавила.
Лысостриженый Пленкин, припомаженный, с женскими, загнутыми кверху ресницами Сучьев – ему вдогон сверкнули улыбками.
– Так ты ставишь скворца на кон или нет?
– Майна религиоза, – заважничал Вавила. – Тут большими деньгами пахнет. Отвечать вам по полной, скоты, придется.
– Пять тонн зеленых – устроит?
– Маловато, но разве уж для почину…
Священную майну выиграл Голев.
В ту же ночь, ближе к утру (подарив выигранную вслед за птицей Дицею назад Ханадею), таксидермист спрашивал скворца:
– Вот сидишь ты здесь, а сам – чепушило и чмошник! Битый час я тебя пытаю. Ни словечка в ответ. А тогда какой тебе смысл вообще существовать? Какой смысл, говорю, тебе живой птицей оставаться? Лучше, уж ты поверь мне, чучелом тебе стать. Выставлю тебя в театре Маяковского, пищик внутрь вставлю, будешь красным клювом клацать, народ коммунизмом суровить. И этим, как его… Офирским царством!
В голове у таксидермиста было – шаром покати. В доме тоже пустовато. Не любил Голев лишнего. Только барсучья шерсть и мороженые лапки, только полированные подставки с каллиграфическими табличками и сладко подванивающие молодым пометом птичьи перья.
– Ну, отвечай, как оно там, в Офире? Говори! Распотрошу вмиг! – Воблистый голос треску посбавил, появились в нем напор и сила.
– Хор-рошо в Офире!
– Значит, это страна такая? Ну, скажи: Офир – дурацкая страна!
– В Офир-ре – душетела!
– Ладно, пускай. Чучела́м ведь все равно: что в царстве, что в душетелесном анархо-государстве. Деньги, деньги, главное, там какие? А то окажутся драхмы или гривны, мучайся тогда с ними, как с хохлами.
– Денег – нет-ту.
– Ну, тогда я тебя правильно в красный театр определил. Опять коммуняками пахнуло. Денег нет – счастье сдохло! А за твое чучело я с Вавилы и его слезоточивой Дицеи хорошие бабки сниму. Они будут квакать – я смеяться. Ну и напоследок: тещи в Офире, они какие?
– Нет-ту тещ-щ.
– Быть того не может! Если так – срочно туда! Как проехать?
– Н-нельзя – пр-роехать.
– Дура, бестолочь! Да я завтра же там буду!
– Через тыщщ… Через тыщу лет будешь.
– Врешь, дурошлеп. Не я, так наследники мои скоро там окажутся.
– Не будет наследников. Не будд…
– Да я тебе за них!
Голев хотел ударить скворца, ходившего по краешку стола, березовым пеньком, но передумал, накинул на птицу замшевый пиджак. Пиджак взбугрило шатром. Таксидермист послушал тишину и пиджак с птицы сдернул.
– Как это: не будет наследников? Отвечай, стервец!
– Нет – л-любви, нет – нас-следства…
– Врешь! Есть же это… как его? Духовное наследство!
– Петушар-ры дух не наслед-д-д…
Воблистый Голев решил дать скворцу передышку. Он и сам подустал чуток. Пустая комната вдруг показалась дурной приметой. Чтобы освежить восприятие жизни, таксидермист сходил в мастерскую, приволок оттуда чучело белой собаки.
– Видишь – чучело? Как раз напротив этой собачки скоро стоять будешь.
Скворец собаки не испугался.
– Чуч-чел – не б-будет.
– Заладила сорока Якова одно про всякого! Завтра проиграю тебя взад.
– Не проиграешь. Не проигр-ра…
Пиджак из оленьей замши укрыл птицу надолго.
Вечером офонаревший от птичьих словес Голев понес скворца назад: возвращать с поклоном Ханадею. Борода его красная, борода узкоконечная, с вплетенными в нее прозрачными шариками, при этом резко вздрагивала.
Но скворца по дороге уперли.
Было так: не успел таксидермист выпить рюмку-другую в ресторане Центрального дома литераторов, не успел зажечь спичку на ступенях этого чертога мысли и грез, куда его как творца зверских образов приглашали на бесплатные ужины со знаменитостями, как вдруг, откуда ни возьмись, – цыганка! Да не одна, с выводком ребятенков…
Пока цыганка сорила ужимками и турусила околесицу, клетку со скворцом, мешавшую отмахиваться от этой дуры и поставленную меж ног на ступеньки, кто-то одним пыхом упер.
Nuda veritas. Колоброд и скворец
Что есть русский повеса, русский колоброд – сегодня?
Узоры на ногтях и печаль в глазах? Ценные бумаги Газпрома и смутные связи в Лондон-сити? Не только. Нынешний колоброд – это невыводимая тоска по настоящему делу и безделье на всю катушку. Это мимолетные девушки и постоянные, сующие пачки кредиток в задние карманы брюк белозубые старухи. Это вяловатая речь и острые поступки, это протест против экономической политики тех, других и третьих, но в то же время и наплевательское отношение к любым действиям любых властей.
Нескончаемое, сладчайшее колобродство! В нем – тяга к утонченной разухабистости и пьяному философствованию, вспышки первобытного веселья при виде ползущего по Москве питона и презрение к российским горестям, мохнатая печаль, царапающая висок лапой белого медведя, и свинцовый ужас, связанный с возможной потерей золотовалютных домашних резервов!..
Человеев искал скворца и думал: не будь он повесой, искать было бы куда паскудней. Без навыков и сметки, ежесекундно учась сыскному делу, обламывая полированные ногти и прижимая к вискам все новые и новые носовые платки, беспричинно смеясь и заламывая оглушительную радость, как ту конфедератку, на ухо, бродил он по Москве, преодолевая вытянутые в длину, подобно изумительным строкам лермонтовской прозы, переулки: от Брюсова до Калашного, от Петроверигского до Старопанского.
Дурашливость и лень хорошо освежали ум, делали его быстрым, радостным. Развязывая переулочную путаницу и кривизну, Володя не раз и не два повторял давнюю поговорку: «Повесничанье не промысел, а жить научит!»
Дома у цыганки Стюхи ветвился тропический сад. Священный скворец попал к Стюхе случайно, и она, быстро уяснив никчемность птицы, отказавшейся клевать садовых гусениц и тарабарившей про будущее одну голую правду, сказала:
– Про будущее нужно сказки сладкие складывать! Дай русскому сказку – ему и жены не надо. А Офир – что за сказка? Деньги не каплют, дрязг никаких, сиськи едва прощупываются. Кому такое царство на хрен нужно?
Скворец обиженно молчал.
– В том шатре давно потолок отцвел, – спела равнодушная к птицам цыганка, и скворец был продан в Институт искусствознания.
– Там тебя, дуралея, быстро голодом уморят, – крикнула птице вслед тропическая Стюха, остро поцыкивая слюной на рубашки новеньких карт…
Институт искусствознания скворца напугал. Он теперь вообще пугался многого: озоновых дыр во тьме ночей, хищного разреза ноздрей и жадности двуногих, продажности женщин и, особенно, продажности мужчин.
– В Офир-ре – не то. В Офир-ре – не так!
Институт искусствознания недавно закрыли, тепло отключили.
Искусствоведы тупели и мерзли. Правда, свет в помещении еще горел. Это радовало, и научные сотрудники под слабенькие электровспышки продолжали разыгрывать друг перед другом истории из жизни падших теней.
На скворца ведуны искусства внимания особо не тратили: отчитывали министров, превозносили, а потом «опускали» вiльну Украину, пили осветленный чай, призывали назад ими же самими тысячу раз охаянную советскую эпоху.
Из холодающего института скворец был продан в Союз креативщиков: за две тысячи рублей, плюс три пачки цейлонского чая и альбом художника новых реальностей Валентина Окорокова.