– Возможно, мсье Шарпантье и считает, что его слуги выше подозрений, но мой опыт доказывает: к сожалению, слуги нередко оказываются информаторами уголовной полиции.
– Мой опыт говорит то же самое, – добавляет Матье Дрейфус.
– Приношу вам свои извинения по этому поводу, – кланяюсь я ему.
Против меня висит большой портрет жены Шарпантье с детьми кисти Ренуара, и я, рассказывая мою историю, время от времени скольжу по картине взглядом и испытываю странное чувство выпадения из реальности, которое иногда охватывает меня, если я говорю с группой людей. Я заявляю, что им следует присмотреться к некоему полковнику Арману дю Пати де Кламу, этот офицер первым допрашивал Дрейфуса, и именно его грязное воображение во многом определило ход дела. Я описываю использовавшиеся методы допроса, их можно приравнять к пытке. Потом еще был мой предшественник, полковник Сандерр, больной человек, который проникся ложным убеждением, что шпион находится в Генеральном штабе. Заявляю, что самое большое заблуждение общества – убежденность, будто немцам передавались критически важные с военной точки зрения материалы, тогда как на самом деле шпион передал материалы самые пустяшные. Но обращались с Дрейфусом – секретный процесс, публичное разжалование, заключение на Чертовом острове – крайне жестоко, и все уверились, будто само существование Франции было поставлено под угрозу.
– Люди говорят друг другу: «Дыма без огня не бывает», тогда как на самом деле тут и огня-то никакого нет. И чем дольше длится этот скандал, тем громаднее и абсурднее становится несоответствие между первоначальным преступлением и колоссальными усилиями, которые предпринимаются, чтобы прикрыть юридическую ошибку.
Я вижу, как в дальнем конце стола Золя делает записи в блокноте. Я замолкаю, чтобы пригубить вина. Один из детей на картине Ренуара сидит на большой собаке. Рисунок собачьей шерсти перекликается с цветом платья мадам Шарпантье, и композиция, кажущаяся естественной, на самом деле искусно продумана.
Я продолжаю. Не раскрывая секретной информации, рассказываю им, как более двадцати месяцев назад обнаружил истинного предателя, Эстерхази, и как Буадефр и в особенности Бийо поначалу поддерживали мое расследование, но потом совершенно изменили свои взгляды, поняв, что это неминуемо приведет к пересмотру дела Дрейфуса. Я рассказываю о моей ссылке в Тунис, о попытке Генерального штаба отправить меня в такие места, откуда я вряд ли вернулся бы живым, о том, как они используют фальшивки и ложные показания, которые были представлены генералу Пельё, чтобы состряпать против меня дело на тот самый манер, каким они состряпали дело Дрейфуса.
– Мы, господа, оказались в нелепой ситуации, когда армия настолько упорствует в своем нежелании освободить невиновного, что активно помогает виноватому избежать наказания и к тому же усердствует в моем устранении. Если получится, то навсегда.
– Просто фантастика! – восклицает Золя. – Самая удивительная история, какую я слышал.
– Такая история, что начинаешь стыдиться Франции.
Клемансо тоже делает записи, потом говорит, не поднимая головы:
– И кто же из высшего руководства в военной иерархии, по вашему мнению, полковник Пикар, виновен в большей степени?
– Среди высшего руководства я бы выделил пять генералов: Мерсье, Буадефр, Гонз, Бийо и теперь Пельё, который проводит операцию прикрытия, замаскированную под расследование.
– И что, как вы думаете, теперь случится с вами, полковник? – спрашивает Матье Дрейфус.
Я закуриваю.
– Думаю, – произношу я, покрутив спичкой, а потом как можно невозмутимее загасив ее, – что после официального оправдания Эстерхази меня уволят из армии и посадят в тюрьму.
Слышу за столом недоуменный гул. Наконец Клемансо спрашивает:
– Неужели Генеральный штаб пойдет на такую глупость?
– Боюсь, они сами себя загнали в угол, из которого, по их логике, нет иного выхода. Если Эстерхази невиновен – а они исполнены решимости оправдать его, лишь бы не пересматривать дело Дрейфуса, – то получается, что кампания против него была злонамеренным заговором. А поскольку расследование дела Эстерхази исключительно моя ответственность, то я должен быть наказан.
– Так что бы вы хотели от нас, полковник? – спрашивает Рейнах.
– Не мне это решать. Я рассказал вам все, что мог, не раскрывая военных тайн. Я не могу сам написать статью или опубликовать книгу, потому что все еще обязан соблюдать армейскую дисциплину. Но в чем я убежден, так это в необходимости изъять мое дело из военной юрисдикции и поднять на более высокий уровень, подробности нужно изложить в связном повествовании, чтобы все впервые предстало перед читателем в истинном свете. – Я киваю на Ренуара, потом смотрю на Золя. – Реальность должна быть преображена в произведение искусства, если угодно.
– Она уже произведение искусства, полковник, – отвечает он. – Теперь требуется только угол атаки.
До истечения часа я гашу сигарету и встаю.
– Извините, господа, но первым должен уйти я. Лучше всем уходить по очереди через некоторый промежуток времени, может быть минут десять. Пожалуйста, не вставайте. – Я обращаюсь к Шарпантье: – Из дома есть второй выход?
– Да, – отвечает он, – есть выход в сад. Я провожу вас туда через кухню.
– Я принесу твои вещи, – говорит Луи.
Я обхожу столовую, пожимаю всем руки. Матье трясет мою руку обеими своими:
– Моя семья и я не находим слов благодарности, полковник!
В его теплом отношении есть что-то собственническое, отчего мне становится неловко, даже не по себе.
– У вас нет причин для благодарности, – отвечаю я. – Я просто делал то, что подсказывала мне совесть.
Слежки за мной нет, и я пользуюсь отсутствием «хвоста», чтобы быстро пройти по бульвару Сен-Жермен до дома Комменжей. Вручаю свою визитку лакею, и меня проводят в библиотеку, а слуга отправляется наверх сообщить о прибывшем госте. Минуту спустя дверь распахивается, выбегает Бланш и заключает меня в объятия.
– Дорогой Жорж! – восклицает она. – Ты понимаешь, что ты теперь самая знаменитая персона из тех, которых я знаю? Мы в гостиной пьем чай. Идем, я хочу тобой похвастаться! – Она пытается тащить меня за собой, но я сопротивляюсь:
– Эмери дома?
– Да. Он будет рад тебя видеть. Идем. Я настаиваю. – Она тянет меня за руку. – Мы хотим услышать всё!
– Бланш, – высвобождая руку, мягко произношу я, – нам нужно побеседовать приватно, и я думаю, что к нам, пожалуй, должен присоединиться Эмери. Ты не позовешь его?
Бланш только теперь понимает, что я говорю серьезно. Издает нервный смешок.
– Ах, Жорж, – качает головой она, – уж слишком это зловеще! – Но все же спешит за братом.
Ленивой походкой приходит Эмери, моложавый, как всегда, в хорошо скроенном сером костюме, он несет две чашки чая.
– Привет, Жорж! Я думаю, если ты не хочешь идти к самовару, то чай должен прийти к тебе.
И вот мы втроем усаживаемся у огня, Эмери попивает свой чай, Бланш курит ярко раскрашенную турецкую сигарету, а я рассказываю о том, как ее имя использовалось в сфабрикованной телеграмме, которую почти наверняка сочинил дю Пати. Ее глаза сверкают. Бланш, кажется, думает, что попала в занятное приключение. Но Эмери сразу же чувствует опасность.
– С какой стати дю Пати использовал имя Бланш?
– Он знает Жермена Дюкасса, а Дюкасс работал на меня в контрразведывательной операции против Эстерхази. И дело подается таким образом, будто все мы – члены этого вымышленного «еврейского заговора», цель которого – освобождение Дрейфуса.
– Абсолютная глупость! – Бланш выпускает облачко дыма изо рта. – Никто и на секунду в это не поверит.
– Но зачем использовать имя Бланш? Я тоже знаю Дюкасса. Почему не мое? – искренне недоумевает Эмери. Смотрит на меня, на сестру. Ни я, ни она не хотим встречаться с ним взглядом. Проходит несколько неловких секунд. Эмери не глуп. – Вот оно что… – задумчиво кивая, тихо произносит он. – Понимаю.
– Да бога ради! – раздраженно восклицает Бланш. – Ты хуже папы! Какое это имеет значение?
Эмери внезапно погружается в молчание, складывает руки на груди, вперившись взглядом в ковер и предоставив объяснение мне.
– Боюсь, имеет значение, Бланш, потому что тебя будут допрашивать по поводу этой телеграммы, а потом все наверняка попадет в газеты, разразится скандал.
– Ну и пусть…
– Помолчи, Бланш… хоть раз помолчи! – резко обрывает ее Эмери. – Это касается не только тебя. Вся семья будет измарана! Подумай о матери. И не забудь, что я офицер на службе. – Он смотрит на меня: – Нам нужно посоветоваться с нашими адвокатами.
– Конечно.
– А пока, я думаю, было бы лучше, если бы ты не приходил в этот дом и не пытался контактировать с моей сестрой.
– Эмери… – взывает к нему Бланш.
– Понимаю… – Я встаю, собираясь уходить.
– Извини, Жорж, – говорит Эмери. – Но так оно лучше.
Проходят Рождество и Новый год, первое я провожу с Гастами в Виль-д’Авре, а Новый год – с Анной и Жюлем на улице Кассетт. Полин остается на юге. Я продаю свой «Эрар» дилеру за пять тысяч франков и отправляю деньги ей.
Суд над Эстерхази назначен на понедельник, 10 января 1898 года. Меня вызывают свидетелем. Луи тоже. Но в пятницу перед слушаниями после длительной болезни умирает его отец в Страсбурге, и Луи должен уехать домой к семье.
– Не знаю, что мне делать, – говорит он.
– Мой дорогой друг, – отвечаю я, – тут нечего размышлять. Ты должен ехать и быть со своей семьей.
– Но процесс… Ты остаешься один…
– Откровенно говоря, твое присутствие не сыграет особой роли. Езжай.
В понедельник я поднимаюсь рано, в предрассветной темноте, облачаюсь в голубой мундир Четвертого тунисского стрелкового, пришпиливаю ленточку ордена Почетного легиона и в сопровождении двух полицейских агентов в штатском иду знакомым маршрутом по Парижу в здание военного суда на улице Шерш-Миди.
День мрачный с самого начала: холодный, серый, с промозглым дождем. На улице между тюрьмой и зданием суда стоит с десяток жандармов, их фуражки и плащи поливает дождь, но толпы, которую они должны сдерживать, не наблюдается. Я прохожу по скользкому мощеному внешнему двору в тот же самый бывший монастырь, где более трех лет назад судили Дрейфуса. Капитан Республиканской гвардии проводит меня в комнату ожидания для свидетелей. Я пришел первым. Маленькое помещение с белеными стенами и единственным зарешеченным окном, плиточный пол и жесткие деревянные стулья вдоль стен. Угольная жаровня в углу едва дает тепло, чтобы немножко рассеять холод. Над жаровней – изображение Христа с сияющим указательным пальцем, поднятым в благословении.