Когда я заканчиваю объяснения, Полин говорит:
– Судя по твоим словам, ты уже принял решение.
– Если я отступлю сейчас, то другого такого шанса у меня, возможно, никогда не будет. Я всю жизнь буду мучиться знанием того, что, когда наступил решающий момент, мне не хватило смелости встретить его подобающим образом. Меня это уничтожит – я больше никогда не смогу смотреть на картину, читать роман или слушать музыку, чтобы меня при этом не грызло чувство стыда. Только вот очень жаль, что ты оказалась замешана во всем этом.
– Не надо извиняться. Я не ребенок. Я оказалась замешана в этом, когда влюбилась в тебя.
– А как ты себя чувствуешь в одиночестве?
– Обнаружила, что могу выжить. Меня это странным образом воодушевляет.
Мы лежим тихо, сплетя руки, смотрим сквозь пустоты между веток на звезды. Я словно чувствую, как кружится подо мной земля. В тропиках Южной Америки сейчас только начинает темнеть. Я думаю о Дрейфусе, пытаюсь представить, что он делает, надевают ли на него по-прежнему кандалы по ночам. Теперь наши судьбы переплелись окончательно. Я завишу от того, останется ли он в живых, в той же мере, в какой он зависит от меня. Если Дрейфус выстоит – выстою и я. Если я выйду на свободу, то и он тоже.
Я долго остаюсь в лесу с Полин, наслаждаясь этими последними часами вместе, наконец звезды начинают тускнеть, рассветает, тогда я беру мой фрак, накидываю ей на плечи, и мы рука об руку идем в спящий город.
Глава 22
На следующий день с помощью Лабори я составляю открытое письмо правительству. По его предложению я отправляю его не религиозному и несгибаемому военному министру, нашему игрушечному Бруту, а новому премьеру, антиклерикалу Анри Бриссону:
Мсье премьер-министр!
До настоящего момента я не мог выступать открыто по поводу секретных документов, которые, как утверждается, устанавливают вину Дрейфуса. Но поскольку военный министр с трибуны палаты депутатов цитировал три документа из секретной папки, я считаю своим долгом сообщить Вам, что готов перед любым компетентным судом доказать: два документа, датированные 1894 годом, не имеют отношения к Дрейфусу, а документ, датированный 1896 годом, несет на себе все следы фальсификации. Поэтому представляется очевидным, что доверием военного министра злоупотребили, как и доверием всех тех, кто принял за правду релевантность первых двух документов и подлинность третьего.
Примите, мсье премьер-министр, заверения в искреннем почтении.
Письмо попадает к премьеру в понедельник. Во вторник правительство предъявляет мне обвинение в уголовном преступлении, основанное на расследовании Пельё; они утверждают, что я незаконным образом рассекретил «письма и документы, важные с точки зрения национальной обороны и безопасности». Назначен следственный судья. В тот же день – хотя я не присутствую при этом, а только читаю отчет на следующее утро в газетах – совершен налет на мою квартиру на глазах толпы в несколько сотен человек, орущей: «Предатель!» В среду меня вызывают к судье, назначенному правительством, – Альберу Фабру в его кабинет на третьем этаже Дворца правосудия. В его приемной ждут два детектива, которые арестовывают меня и беднягу Луи Леблуа.
– Предупреждал я тебя, что нужно дважды подумать, прежде чем соглашаться, – говорю я ему. – Я разрушил слишком много жизней.
– Дорогой Жорж, выкинь это из головы. Для разнообразия интересно познакомиться с системой правосудия с другой стороны.
Судья Фабр – нужно отдать ему должное, – кажется, смущен этой процедурой – говорит мне, что я на время расследования буду помещен в тюрьму Ла Санте, тогда как Луи останется на свободе под залог. Во дворе меня на глазах нескольких десятков репортеров сажают в тюремный экипаж, у меня хватает присутствия духа отдать Луи мою трость. На этом меня увозят. По прибытии в тюрьму мне приходится заполнить регистрационный бланк. В графе «вероисповедание» пишу: «отсутствует».
Я сразу же понимаю, что Ла Санте не похожа на Мон-Валерьян: здесь нет ни отдельной спальни, ни ватерклозета, ни вида на Эйфелеву башню. Меня запирают в крохотную камеру четыре на два с половиной метра с маленьким зарешеченным окном, которое выходит во двор для прогулок. Здесь есть кровать и горшок – больше ничего. Пик лета, температура на улице тридцать пять по Цельсию, время от времени случаются грозы – приносят кратковременную передышку. В камере настоящее пекло, воздух застоялый, наполненный запахами тысяч тел, еды, продуктов жизнедеятельности, пота, – отличие от казармы не так уж и велико. Я ем в своей камере и заперт на протяжении двадцати трех часов в сутки, чтобы исключить мое общение с другими заключенными. Но я слышу их, в особенности по ночам, когда свет выключен и делать нечего, разве что лежать и слушать. Их крики похожи на звериные в джунглях – нечеловеческие, таинственные, тревожные. Часто я слышу такие завывания, вопли и нечленораздельные мольбы о пощаде, что утром жду – вот придут тюремщики и сообщат мне о каком-то жутком преступлении, совершенном в тюрьме ночью. Но наступает день, и тюрьма живет по заведенному порядку.
Так армия пытается сломать меня.
В рутине моей теперешней жизни есть и элемент разнообразия. Два раза в неделю меня привозят из Ла Санте в сопровождении двух детективов во Дворец правосудия, где судья Фабр очень медленно разбирает со мной свидетельства, которые я пересказывал уже столько раз.
«Когда майор Эстерхази впервые привлек ваше внимание?»
По окончании допроса мне нередко позволяют встретиться в соседнем кабинете с Лабори. Великий Викинг парижской коллегии адвокатов теперь мой официальный защитник, и через его посредство я узнаю о ходе наших сражений. Новости разные. Золя, проиграв апелляцию, бежал в Лондон. Но судья Бертюлю арестовал Эстерхази и Четырехпалую Маргариту по обвинению в подлоге. Мы подаем официальную просьбу прокурору арестовать на том же основании и дю Пати. Но прокурор отклоняет нашу просьбу, поскольку это «выходит за рамки расследования Бертюлю».
«Расскажите мне еще раз об обстоятельствах, при которых в ваши руки попала „пти блю“…»
Приблизительно месяц спустя после моего ареста Фабр в качестве следственного судьи переходит в столь любимую несостоявшимися французскими драматургами стадию судебного процесса: столкновения разных свидетельских показаний. Ритуал всегда один и тот же. Сначала мне в двадцатый раз задают вопрос о том или ином событии – реконструкции «пти блю», показе документа о почтовых голубях Луи, утечках в газеты. Потом судья нажимает электрический звонок, и появляется один из моих врагов, который пересказывает свою версию того же события. Судья в это время пристально вглядывается в нас, словно просвечивает наши души невидимыми лучами и видит, кто лжет. Так я снова сталкиваюсь лицом к лицу с Гонзом, Лотом, Грибленом, Вальданом, Жюнком и даже консьержем Капио. Должен сказать, что, хотя они и находятся на свободе и, предположительно, празднуют победу, вид у них бледный и даже изможденный, в особенности у Гонза, у которого, кажется, развился тик под левым глазом.
Но больше всего меня потрясает Анри. Он входит, не глядя на меня, и монотонно пересказывает историю о том, что видел меня и Луи над секретной папкой. Его голос потерял прежнюю силу, и я замечаю: он настолько похудел, что, начиная потеть, может легко просунуть руку целиком между шеей и воротником мундира. Он только заканчивает свой рассказ, когда раздается стук в дверь, входит помощник Фабра и говорит, что того вызывают к телефону в приемной.
– Срочно – звонит министр юстиции.
– Прошу меня простить, господа, я на минуту.
Анри взволнованно смотрит ему вслед. Дверь закрывается, и мы остаемся один на один. У меня тут же закрадывается подозрение, что это подстроено, я оглядываюсь: не может ли где прятаться подслушивающий. Но спрятаться тут невозможно, и минуту-другую спустя любопытство берет верх и я спрашиваю:
– Как ваша рука, полковник?
– Что – это? – Он смотрит на руку, сжимает и разжимает пальцы, словно проверяет, как она действует. – Рука в порядке. – Он смотрит на меня. Щеки его впали, челюсти заострились, и от этого кажется, что прежнее защитное многословие покинуло его, оставив возрастные морщины на лице. В его темных волосах появилась проседь.
– А как вы?
– Вполне приемлемо.
– Вы хорошо спите по ночам?
Его вопрос удивляет меня.
– Да. А вы?
Анри откашливается.
– Не очень хорошо, полковник… мсье, правильно сказать. Плохо спится. Я устал от всего этого треклятого дела и, не скрываю, от вас.
– Ну, по крайней мере, тут наши мнения совпадают!
– В тюрьме тяжело?
– Я скажу так: пахнет там даже хуже, чем в наших старых кабинетах.
– Ха! – Анри подается вперед. – Честно говоря, я просил освободить меня от моих обязанностей в контрразведке. Я бы хотел вернуться к здоровой жизни в полку.
– Да, я вас понимаю. А ваша жена и мальчик – они как?
Анри открывает было рот, чтобы ответить, но молчит, сглатывает комок в горле, и, к моему удивлению, его глаза наполняются слезами, и он отворачивается в тот самый момент, когда возвращается Фабр.
– Итак, господа, – говорит он, – секретная папка…
Недели две спустя после выключения света на ночь я лежу на моем тонком тюремном матрасе. Читать нет возможности, и я жду начала ночной какофонии, но слышу звук отодвигаемой щеколды, поворот ключа в скважине. Мне в лицо бьет луч яркого света.
– Заключенный, следуйте за мной.
Ла Санте построена в соответствии с новейшими научными принципами в подражание колесу: ступица со спицами – камеры с заключенными находятся на спицах, а директор и персонал располагаются в ступице. Я иду за надзирателем по длинному коридору в административный блок в центре. Он отпирает дверь, проводит меня по круговому коридору в небольшую комнату без окон, предназначенную для встреч с посетителями, в стену вделана решетка. Надзиратель остается снаружи, но дверь не закрывает.