Офицер и шпион — страница 81 из 84

Первая часть утреннего заседания посвящена подробностям заключения Дрейфуса на Чертовом острове, страшной жестокости его содержания. Даже свидетелям обвинения – и Буадефру, и Гонзу – хватает порядочности, чтобы напустить на себя смущенный вид, когда оглашается перечень пыток, наложенных на заключенного от имени правосудия. Но когда в конце Жуос спрашивает обвиняемого, есть ли у него какие-либо замечания, тот натянуто отвечает:

– Я здесь для того, чтобы защитить честь мою и моих детей. Я ничего не буду говорить о пытках, которым меня подвергали.

Дрейфус предпочитает ненависть армии ее жалости. То, что кажется холодностью, на самом деле – решимость не выглядеть жертвой. Я уважаю его за это.

В четверг меня вызывают давать показания.

Я выхожу к судейскому помосту и, поднявшись на две ступени, ощущаю тишину, воцарившуюся в переполненном зале. Я не нервничаю, только испытываю желание покончить с этим. Передо мной ограждение с полочкой, на которую свидетели могут класть свои записки или фуражки. Передо мной ряд судей – два полковника, три майора и два капитана, а слева от меня, всего лишь в двух метрах, – Дрейфус. Столь необычное чувство находиться в такой близости от него – можно руку пожать – и в то же время не иметь возможности к нему обратиться! Я пытаюсь забыть о присутствии Дрейфуса и, глядя строго перед собой, клянусь говорить правду, и одну только правду.

– Знали ли вы обвиняемого до тех событий, за которые он был осужден? – начинает Жуос.

– Да, полковник.

– И как вы его знали?

– Я преподавал в Высшей военной школе, а Дрейфус был одним из слушателей.

– И дальше этого ваши отношения не заходили?

– Именно так.

– Вы не были ни его наставником, ни союзником?

– Нет, полковник.

– Ни вы не были ему ничем обязаны, ни он вам?

– Да, полковник.

Жуос делает пометку в своих записях.

Только в этот момент я позволяю себе мимолетно скосить глаза на Дрейфуса. Он так долго находился в центре моего бытия, настолько изменил мою судьбу, вырос в моем воображении до таких размеров, что, я думаю, реальный Дрейфус никак не сможет подняться до всего того, чем стал для меня. Но при всем при том мне странно созерцать этого тихого незнакомца, про которого – предложи мне кто-нибудь высказать догадку – я бы сказал, что он мелкий чиновник колониальной службы. Вот он смотрит на меня, моргая за стеклами пенсне, словно мы случайно оказались в одном купе и нам предстоит долгое совместное путешествие.

Возвращаюсь в настоящее, слыша скрипучий голос Жуоса:

– Опишите события так, как они вам известны…

Я отвожу глаза от Дрейфуса.

Мои показания занимают все дневное заседание и бóльшую часть следующего. Нет смысла описывать все это снова – «пти блю», Эстерхази, «бордеро»… я повторяю историю в очередной раз, словно читаю лекцию – в некотором роде так оно и есть. Я основатель научной школы науки о Дрейфусе: ее ведущий ученый, ее звездный профессор, нет ни одного вопроса в этой области знаний, на который у меня не было бы ответа, все письма, все телеграммы, все участники, все подделки, все обманы я знаю. Иногда офицеры Генерального штаба поднимаются, как взмокшие студенты, чтобы опровергнуть то или иное положение, высказанное мной. Я их легко осаживаю. Время от времени я, не прекращая говорить, оглядываю нахмуренные лица судей – когда-то я вот так же оглядывал лица своих учеников, спрашивая себя, какая часть из сказанного мною оседает в их головах.

Когда наконец Жуос просит меня покинуть свидетельское место и я возвращаюсь на свой стул в зале, мне кажется, – возможно, я ошибаюсь, – что Дрейфус едва заметно кивает мне и чуть кривит губы в благодарной улыбке.


Состояние Лабори улучшается, и в середине следующей недели он возвращается в суд, хотя пуля по-прежнему остается в его теле. Под громкие аплодисменты он появляется в сопровождении Маргариты. Машет в ответ на приветствия и проходит на свое место, где для него приготовили большое, удобное кресло. Кроме его осунувшегося и бледного лица, лишь скованность правой руки – он ею едва двигает – напоминает о ранении. Дрейфус встает, когда подходит Лабори и тепло пожимает его здоровую руку.

Откровенно говоря, я не уверен, что он вполне оправился для исполнения своих обязанностей, впрочем, сам он утверждает обратное. Огнестрельное ранение – я в этом кое-что понимаю. Они заживают дольше, чем многие думают. По моему мнению, Лабори нужно было сделать операцию по удалению пули, но тогда он бы вообще не смог участвовать в процессе. Его мучают боли, он плохо спит. Кроме того, адвокат пережил душевную травму, хотя и не хочет это признавать. Я вижу это по его поведению на улице – стоит к нему приблизиться какому-нибудь незнакомому человеку с протянутой рукой, как Лабори вздрагивает, он нервничает, если слышит у себя за спиной быстрые шаги. В профессиональном плане это проявляется в известной раздражимости, вспыльчивости, в особенности по отношению к председателю суда, которого Лабори с удовольствием подначивает.

Жуос: Я призываю вас говорить более сдержанно.

Лабори: Я не произнес ни одного несдержанного слова.

Жуос: Но вы говорите несдержанным тоном.

Лабори: Я не могу контролировать мой тон.

Жуос: Вы должны это делать – любой человек в состоянии контролировать себя.

Лабори: Себя я вполне контролирую, но не свой тон.

Жуос: Я лишу вас слова.

Лабори: Валяйте – лишайте.

Жуос: Сядьте!

Лабори: Я сяду, но не по вашему приказу!

На одной из встреч по выработке стратегии защиты, куда я прихожу с Матье Дрейфусом, Деманж в своей чуть напыщенной манере говорит:

– Мы, мой дорогой Лабори, никогда не должны забывать о нашей главной цели, а она состоит не в том, при всем моем к вам уважении, чтобы выпороть армию за ее ошибки, а добиться освобождения нашего клиента. Поскольку это военный суд, а приговор будет выноситься армейскими офицерами, нам нужно проявлять дипломатичность.

– Ну да, – возражает Лабори, – «дипломатичность»! Ту самую дипломатичность, которая привела к тому, что ваш клиент четыре года провел на Чертовом острове?

Деманж, покраснев от ярости, собирает свои бумаги и уходит.

Матье устало поднимается и идет за ним. У дверей он говорит:

– Я понимаю ваше неудовлетворение, Лабори. Но Эдгар оставался верным нашей семье на протяжении пяти лет. Он заслужил право определять направление стратегии.

В данном вопросе я согласен с Лабори. Я знаю армию. На дипломатию она не реагирует. Она реагирует на силу. Но даже с моей точки зрения, Лабори заходит слишком далеко, когда, не проконсультировавшись с Деманжем, решает отправить германскому императору и итальянскому королю телеграфное послание, в котором просит разрешить фон Шварцкоппену и Паниццарди – и тот и другой вернулись в свои страны – явиться в Ренн и дать показания. Немецкий канцлер граф фон Бюлов отвечает Лабори, словно сумасшедшему:


ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ИМПЕРАТОР И КОРОЛЬ,

НАШ МИЛОСТИВЫЙ ПОВЕЛИТЕЛЬ, СЧИТАЕТ АБСОЛЮТНО НЕПРИЕМЛЕМЫМ ПРИНЯТЬ В ТОМ ИЛИ ИНОМ ВИДЕ СТРАННОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ МЭТРА ЛАБОРИ.


После этого неприязнь между Лабори и Деманжем усугубляется до такой степени, что Лабори, побледневший от боли, заявляет, что не будет произносить заключительную речь.

– Я не могу участвовать в стратегии, в которую не верю, если этот старый дурак полагает, будто может победить, потакая убийцам и негодяям, пусть действует сам.


С приближением конца процесса Дюро, префект полиции Ренна, во время перерыва, когда все разминают ноги, подходит ко мне в переполненном дворе лицея. Он отводит меня в сторону и вполголоса говорит:

– У нас есть точные сведения, мсье Пикар, что националисты собираются в большом количестве приехать сюда на вынесение приговора, и если Дрейфус будет освобожден, ожидаются серьезные беспорядки. В таких обстоятельствах, боюсь, мы не сможем гарантировать вашу безопасность, а потому я бы просил вас до вынесения приговора уехать из города. Надеюсь, вы меня понимаете.

– Спасибо, мсье Дюро. Ценю вашу откровенность.

– Еще один совет, если позволите. Я бы на вашем месте сел на вечерний поезд, чтобы вас не видели.

Он отходит. Я прислоняюсь к стене и, стоя на солнышке, курю сигарету. Что ж, уеду без сожаления. Я провел здесь почти месяц. Как и все остальные. Гонз и Буадефр прогуливаются туда-сюда под ручку, словно поддерживая друг друга. Мерсье и Бийо сидят на стене, покачивая ногами, как мальчишки. Я вижу мадам Анри, всенародную вдову, она в трауре с головы до ног, словно ангел смерти, держит под руку майора Лота – ходят слухи, что между ними интимные отношения. Я вижу коренастую фигуру Бертийона с чемоданом, набитым диаграммами, он продолжает настаивать, что Дрейфус изменял собственный почерк, когда писал «бордеро». Я вижу Гриблена, который нашел тень и устроился там. Не все, конечно, здесь. Некоторые отсутствуют Божьей волей – Сандерр, Анри, Лемерсье-Пикар, Гене. А некоторые по воле не столь категорической: дю Пати избежал дачи показаний, сославшись на серьезную болезнь, Шерер-Кестнер и в самом деле болен, говорят, умирает от рака, а Эстерхази затаился в английской деревне Харпенден. Но в остальном все здесь, словно обитатели сумасшедшего дома или пассажиры некоего юридического «Летучего голландца», обреченные следовать друг за другом и вокруг света.

Раздается звонок, призывающий нас в зал в суда.


Мы с Эдмоном отправляемся на прощальный ужин в «Три ступеньки» вечером в четверг, 7 сентября. Там мы видим Лабори и Маргариту, но Матье и Деманжа нет. Мы провозглашаем последний тост за победу, поднимаем наши бокалы в сторону дома, где обитает Мерсье, потом едем в такси на вокзал и садимся на вечерний поезд, отправляющийся в Париж. Город за нами погружается в темноту.

Приговор должен оглашаться днем в пятницу, и Алина Менар-Дориан решает, что это дает прекрасный повод для того, чтобы снова встретиться. Она договаривается со своим другом, заместителем главы почтового и телеграфного ведомства, организовать отрытую телефонную линию между ее гостиной и Товарной биржей в Ренне. Таким образом, мы узнáем приговор практически сразу по его оглашении. Алина приглашает обычных гостей ее салона и еще нескольких человек на улицу Фезандери к часу дня на фуршет.