У меня нет особого желания идти туда, но она так настойчиво приглашает («Мой дорогой Жорж, мы будем счастливы видеть вас у нас, разделить с вами момент славы»), что отказать невежливо, к тому же никаких других дел у меня нет.
Вернувшийся из эмиграции Золя тоже будет вместе с Жоржем и Альбером Клемансо, Жаном Жоресом и де Бловицем из лондонской «Таймс». Нас собралось человек пятьдесят-шестьдесят, включая Бланш де Комменж с молодым человеком по имени д’Эспик де Жинесте, которого она представляет как своего жениха. Ливрейный лакей стоит у телефона в углу, время от времени проверяя у оператора, работает ли линия. В три пятнадцать, когда мы покончили с едой – но не в моем случае, так как я к ней не прикоснулся, – лакей подает знак нашему хозяину Полю Менару, мужу Алины, промышленнику радикальных убеждений, и передает ему инструмент. Менар мрачно слушает несколько секунд, потом сообщает:
– Судьи ушли на совещание. – Он возвращает телефон лакею в белых перчатках.
Я выхожу на террасу, чтобы побыть в одиночестве, но ко мне присоединяются несколько других гостей. Де Бловиц, чье сферическое тело и округлое красное лицо напоминают диккенсовского персонажа – может быть, мистера Бамбла или Пиквика, – спрашивает меня, не помню ли я, сколько времени ушло у судей на вынесение первого приговора.
– Полчаса.
– А по вашему мнению, мсье, можно ли сказать, что чем дольше они заседают, тем выше надежды на благоприятный исход для обвиняемого? Или наоборот?
– Нет, я не знаю ответа на этот вопрос. Извините.
Следующие минуты – настоящая пытка. Колокола церкви по соседству отбивают половину четвертого, потом четыре часа. Мы прогуливаемся по крохотному газону.
– Похоже, они тщательно взвешивают все свидетельства, – говорит Золя, – а если это так, то они неизбежно должны прийти к тому, что отстаивает наша сторона. Это добрый знак.
– Нет, – произносит Жорж Клемансо, – людей склоняют к тому, чтобы они изменили свое мнение, а это не в пользу Дрейфуса.
Я возвращаюсь в гостиную, встаю у окна. На улице собирается толпа. Кто-то кричит – спрашивает, есть ли какие-нибудь новости. Я качаю головой. Без четверти пять лакей подает знак Менару, который подходит к телефону.
Менар слушает, потом сообщает:
– Судьи возвращаются в зал заседаний.
Таким образом, их обсуждение затянулось на полтора часа. Много это или мало? Хорошо или плохо? Я не знаю.
Проходит пять минут. Десять. Кто-то шутит, чтобы рассеять напряжение, люди смеются. Вдруг Менар поднимает руку, призывая всех к тишине. Что-то происходит на другом конце провода. Он хмурится. Медленно, сокрушенно его рука опускается.
– Виновен, – тихо произносит он, – пятью голосами против двух. Приговор смягчен до десяти лет заключения.
Немногим более недели спустя ближе к вечеру ко мне приходит Матье Дрейфус. Я с удивлением вижу его у себя на пороге. Никогда прежде не заходил он в мою квартиру. Впервые я его вижу каким-то мрачным и помятым, даже цветочек в его петлице завял. Он садится на край моего маленького дивана, нервно крутит в руках котелок. Кивает на мой секретер, на котором кипа исписанных листов, стоит включенная настольная лампа.
– Вижу, помешал вам. Извините.
– Ерунда – решил приступить к мемуарам, пока все свежо в памяти. Не для издания… по крайней мере, не при моей жизни. Хотите выпить?
– Нет, спасибо. Я ненадолго. Еду вечерним поездом в Ренн.
– Вот как. Как он?
– Откровенно говоря, Пикар, я боюсь, что он готовится к смерти.
– Да ладно вам, Дрейфус! – говорю я, садясь напротив. – Если ваш брат выжил четыре года на Чертовом острове, то выдержит и еще несколько месяцев в тюрьме! Уверен, что дольше это не продлится. Правительству придется выпустить его к Всемирной выставке, иначе все страны объявят нам бойкот. Они никак не могут позволить ему умереть в тюрьме.
– Альфред впервые после ареста попросил привести к нему детей. Вы можете себе представить, как это повлияет на них – увидеть отца в таком состоянии? Он не стал бы подвергать их такому испытанию, если бы не хотел попрощаться.
– Вы уверены, что его здоровье настолько подорвано? Его обследовали врачи?
– Правительство прислало в Ренн специалиста. Тот говорит, что Альфред страдает от недоедания и малярии, а возможно, и от туберкулеза спинного мозга. Доктор считает, что в заключении Альфред долго не протянет. – Матье смотрит на меня с несчастным видом. – По этой причине… я пришел сказать вам… мне жаль, что приходится это говорить… мы решили принять предложение о помиловании.
Пауза.
– Понимаю… – Мне не удается скрыть холодок в голосе. – Но, значит, есть и другое предложение?
– Премьер-министр обеспокоен продолжающимся разделением страны.
– Несомненно.
– Я знаю, Пикар, для вас это удар. Я понимаю, вы оказываетесь в неловком положении…
– А как же иначе?! – взрываюсь я. – Принять помилование – значит признать вину!
– Технически – да. Но Жорес написал заявление для Альфреда, он его сделает в момент выхода из тюрьмы.
Матье достает из внутреннего кармана помятый клочок бумаги и передает мне.
Правительство Республики возвращает мне свободу. Свобода не значит для меня ничего без возвращения мне моей чести. Начиная с сегодняшнего дня я приступаю к работе, имеющей целью устранение чудовищной юридической ошибки, жертвой которой я продолжаю оставаться…
Это не все, но мне достаточно. Я отдаю ему бумагу.
– Что ж, благородные слова, – горько говорю я. – Других и не могло быть – что касается благородных слов, то Жорес на них мастер. Но, по сути, армия одержала победу. И они как минимум будут требовать амнистии для тех, кто организовал заговор против вашего брата. – «И против меня», хочется добавить мне. – Это делает невозможным мой судебный иск против Генерального штаба.
– В ближайшей перспективе, вероятно, да. Но через какое-то время, когда политический климат изменится, я не сомневаюсь, мы получим полную реабилитацию в суде.
– Хотелось бы мне разделять вашу веру в нашу судебную систему.
Матье засовывает заявление в карман и встает. В его позе – в широко расставленных ногах – есть какой-то вызов.
– Мне жаль, что вы это так воспринимаете, Пикар. Я понимаю, ради вашего дела вы бы предпочли, чтобы мой брат умер мучеником. Но семья хочет вернуть его живым. Его самого не устраивает такое решение, если уж говорить начистоту. Для Альфреда было бы важно узнать, что он получил ваше согласие.
– Мое согласие? Почему оно должно иметь для него какое-то значение?
– Как бы то ни было, думаю, имеет. Что мне передать ему от вас?
– А что говорят остальные?
– Золя, Клемансо и Лабори против. Рейнах, Лазар, Баш и остальные согласны, хотя и с разной степенью энтузиазма.
– Скажите ему, что я тоже против.
Матье коротко кивает, словно и не ждал ничего другого, поворачивается, собираясь уходить.
– Но скажите, что я его понимаю, – добавляю я.
Дрейфуса освобождают в среду, 20 сентября 1899 года, хотя сообщают об этом лишь на следующий день, чтобы дать ему возможность добраться до дома, не привлекая внимания публики. Я, как и все остальные, узнаю о его освобождении из газет. Дрейфуса, облаченного для маскировки в темно-синий костюм и мягкую черную шляпу, увозят на авто из тюрьмы в Ренне на вокзал в Нанте, где братья садятся в спальный вагон поезда, направляющегося на юг. Дрейфус воссоединяется с женой и детьми в семейном доме в Провансе. После чего переезжает в Швейцарию. В Париж он не возвращается. Боится покушений.
Что касается меня, то я едва свожу концы с концами, с помощью Лабори предъявляя иски разным газетам за клевету. В декабре я отказываюсь принять общую амнистию, предложенную правительством всем, имевшим отношение к делу, хотя меня и обещают вернуть в армию на командную должность. Не хочу носить ту же форму, что Мерсье, дю Пати, Гонз, Лот и вся эта шайка преступников.
В январе Мерсье выбирают сенатором от Нижней Луары, на выборы он идет с националистической программой.
От Дрейфуса я не имею никаких известий. Но потом, более чем год спустя после его освобождения, в промозглый зимний день 1900 года, когда я спускаюсь, чтобы взять почту, нахожу письмо, отправленное из Парижа. Адрес написан почерком, знакомым мне по секретной папке и судебным свидетельствам.
Мой полковник!
Имею честь просить Вас назначить день и время, когда Вы позволите мне выразить Вам лично мою признательность.
С уважением,
Обратный адрес на письме – улица Шатодан.
Я беру письмо. Полин осталась у меня на ночь – теперь, когда девочки стали старше, она делает это довольно часто. Мадам Ромаццотти – так она теперь предпочитает себя называть: своей девичьей фамилией. Люди считают ее вдовой. А я, поддразнивая, говорю, что ее могут принять за спирита с бульвара Сен-Жермен.
– Есть что-нибудь интересное? – кричит из спальни Полин.
Снова читаю записку.
– Нет, ничего, – отвечаю я.
Позднее тем утром я беру одну из своих визиток и пишу на задней стороне:
«Мсье, я извещу Вас, когда смогу Вас принять. Ж. Пикар».
Но так ничего и не делаю. Дрейфус не из тех людей, для которых легко приносить благодарности, ну и хорошо. А я не из тех людей, которые легко принимают благодарности, поэтому лучше нас обоих избавить от неловкости встречи. Позднее газеты обвиняют меня в том, что я категорически отказался встречаться с Дрейфусом. Один анонимный друг семейства – потом выясняется, что это сионистский памфлетист Бернар Лазар, – сообщает «Эко де Пари», правой газете: «Мы не понимаем Пикара и его отношения… вы, вероятно, не знаете, как и многие остальные, что Пикар – откровенный антисемит».
Как мне ответить на это? Возможно, заключив, что если характер человека, как говорит Аристотель, познается в основном по его поступкам, то мои поступки вряд ли можно назвать откровенно антисемитскими. И тем не менее ничто не может так разбередить старые предрассудки, как обвинения в антисемитизме, и я горько пишу одному другу: «Я знал, что в один прекрасный день стану объектом нападок для евреев, и в первую очередь для Дрейфусов…»