с Ющенко при разведке дивизионного комитета летом 1917 г. Триандафиллов вскоре был дважды ранен, с большим успехом командовал ротой, оставил мне свой любопытный дневник, был сначала начальником штаба (тактическим советником) командира 4-го батальона Патрикеева, а затем заместителем начальника штаба РККА.
Все эти учителя были социалисты разных направлений; в этом я себя не обманывал. Хотя в эту эпоху я сам был далеко не сторонником социализма, но мне не оставалось ничего другого, как примириться с фактом, что я буду опираться преимущественно на социалистически настроенных офицеров. Как я, тогда либерал-индивидуалист, мог недурно ладить со своими прапорщиками? У меня была одна политическая цель — оказание немцам возможно более сильного отпора, и все подчинялось ей. Поглядывая на свою молодежь, на чрезвычайно по-крестьянски настроенных стрелков, я повторял себе, что еще Генрих VI заметил, что Париж стоит того, чтобы отстоять обедню. Социальная база царской России — помещики и буржуазия — была очень узка; она не охватывала полностью даже зажиточные верхи крестьянства. На такой социальной базе невозможно было вести затянувшуюся мировую войну. Необходимость расширения этой социальной базы за счет мелкой буржуазии и крестьянства может быть инстинктивно, но достаточно остро ощущалась многими командирами на фронте затянувшейся войны. Как показал опыт, полк, взяв новый курс, стал сражаться не хуже, а лучше. Той вспышке своей боеспособности, которую проявила царская армия в 1916 г., она обязана почти исключительно этому новому слою русской интеллигенции, влившейся в ее ряды.[83]
Если при расположении рот в резерве прапорщики значительно уступали в технике обучения кадровым офицерам, то у них было и преимущество: они часто беседовали со стрелками и вбивали им оборонческую точку зрения. Я вспоминаю, что, прибыв в Севастополь формировать Черноморскую десантную дивизию, я в начале февраля 1917 г. производил смотр полку, составленному из черноморских матросов, долженствовавшему войти в мою дивизию. Морские офицеры этого полка тщательно готовились к смотру, к их ужасу я отказался считать и смотреть белье и содержимое вещевых мешков, а подходил поочередно к нескольким матросам каждой роты и задавал такие вопросы: «с кем мы воюем?», «за что воюем?», «какие цели ставим себе?», «какой интерес у русского крестьянства в этой войне?» и т. д. Ни одного отдаленно вразумительного ответа я не получил. Морские офицеры остолбенели и мямлили, что они этого со своими подчиненными не проходили. Они были совершенно оторваны от своих матросов; все это были офицеры кадровые или приближающиеся к кадровым, никого похожего на моих прапорщиков не было. Я прогнал полк, заявив, что если через три года войны они еще не знают, с кем и за что воюют, то дальше мне смотреть их не приходится. В 6-м Финляндском полку такой анекдот был совершенно невозможен. <…>
Помимо перечисленных прапорщиков, я мог бы остановиться еще и на десятках других, очень достойных и ценных, выдающихся командирах. Но и сказанного достаточно, чтобы подчеркнуть, что прапорщики отнюдь не представляли собою какой-то серой, малоценной, второсортной массы; наоборот, среди этой молодежи было удивительно много сильных, красочных личностей, готовых к большим усилиям и полному самопожертвованию при наличии сколько-нибудь толкового руководства, малейшего внимания и элементарной справедливости к ним.
В полку имелась еще третья категория офицеров, произведенных из фельдфебелей и сверхсрочных унтер-офицеров. Пешими разведчиками заведовал прапорщик Сметанка. Лет двадцать он прослужил фельдфебелем гвардейской батареи, прекрасно знал артиллерийскую стрельбу, вел себя в боях блестяще, был лично известен многим высоким особам мира сего. Все к нему благоволили, но этика не только гвардейской, но и армейской артиллерии почему-то исключала возможность производства в артиллерийские офицеры этого очень достойного, но лишенного «манер» и внешнего культурного лоска бойца. В результате мне предложили, не возьму ли я Сметанку в свой полк, с производством в прапорщики. Я согласился; потеряла только артиллерия, в которой многие командиры батареи были значительно слабее Сметанки. Однажды, глубокой осенью 1916 г., он с моими разведчиками выследил идеально замаскированную австрийскую батарею, стоявшую почти в линии пехотных окопов, соединился по телефону с нашей батареей, попросил выполнять его команду и вдребезги разбил австрийскую батарею. Когда этот разгром совершился и остатки разбитой батареи стали ясны и нашим артиллеристам, они поражались искусству офицеров 6-го полка даже в артиллерийской стрельбе.
Был прапорщик Иванов, произведенный по моему представлению из фельдфебелей. В бою за Красное он бросился со взводом на австрийскую полуроту, выскочившую в контратаку, лично убил австрийского офицера, после чего полурота сдалась. Через несколько дней, 23 июня, мимо меня несли его с раздробленной пулей ногой, тяжелой навесной шрапнели. Он под огнем показывал австрийцам кулак, кричал, что они от него так легко не отделаются, что он скоро вернется, и призывал стрелков «нажимать».
Но самым выдающимся был Данилов, дослужившийся при мне уже до штабс-капитана и имевший офицерский орден Георгия за взятие весной 1915 г. австрийской батареи. Из псковского крестьянина выработался удивительный боевой организм. Имея перед фронтом неприятеля, Данилов не знал ни минуты покоя: его окопы были всегда в блестящем виде, блиндажи в чистоте, выметены, в мокрых местах в ходах сообщения был устроен дощатый тротуар. А все свободные минуты он проводил на избранном им наблюдательном пункте; когда я видел его, застывшего с биноклем у глаз, не моргая высматривающего часами слабое место в расположении неприятеля, не обращающего внимания на падающие «чемоданы» и тяжелые мины, мне так и напрашивалось сравнение Данилова с хищником, подстерегающим у водопоя свою жертву. Ни один кадровый офицер не мог так подробно и толково доложить о недостатках нашей и неприятельской позиции, как этот прирожденный боец. <…>
Характеризуя в общем три категории офицеров, я должен отметить прекрасные качества кадровых офицеров; но лучшие из них уже были перебиты в первый год войны, а у остальных мысли вертелись на тему о будущности полка после окончания войны; они наводили на войне экономию, чтобы у полка «потом» были средства. Их волновало расхищение запасным батальоном в Фридрихсгаме оставленного полкового имущества; они хотели бы, чтобы имевшиеся в полку большие денежные средства были спасены от присвоения казной или от обесценивания закупкой второго или третьего комплекта музыкальных инструментов для хора, разного оборудования и пр. Их мысли невольно тянулись к будущему миру. При нахождении полка в резерве кадровые офицеры являлись, несомненно, более ценными по своему умению организовать занятия с солдатами. Прапорщики, напротив, на фронте жили полной жизнью; в сравнении с кадровыми они были много свежее и отдавали свою кровь с большим рвением. Наконец прапорщики из унтер-офицеров представляли прекрасный боевой материал, но не находили в условиях царского строя того общего языка с солдатами, который так легко давался учителям, статистикам, студентам. Для них дорога в офицеры шла через резкий разрыв со своим классом. Что-то, что должна была опрокинуть Октябрьская революция, мешало развертыванию богатых имевшихся среди них сил. Мой общий вывод: людей способных, преданных, с доброй волей, готовых на жертвы вокруг нас гораздо больше, чем мы это обыкновенно думали. Но любой талант нуждается в создании условий, где он мог бы развернуться.
При расположении в резерве изредка, в меру, я устраивал занятия с офицерами. Однажды это было занятие в комнате, где мы обсуждали французские данные о новых приемах тактики пехоты при атаке укрепленных позиций. Другой раз это было показное учение взвода с боевой стрельбой. Прапорщик с наибольшей тактической сметкой Триандафиллов командовал взводом под наблюдением сотни офицеров.
В Маначине была устроена специальная укрепленная позиция, которую сначала тоже штурмовали показным образом в присутствии всех офицеров. Позиция была вырыта только коленной профили, но на ней были устроены все способы фланкирования; занятие должно было подчеркнуть опасность фланкирующего огня для наступающего и необходимость направления всех усилий на борьбу с кинжальными пулеметами всех сортов. Такие показные занятия были полезны не только прапорщикам, но и всем кадровым офицерам — потом они повторялись во всех ротах, и каждый стрелок имел ясное представление о необходимости сосредоточения всех усилий против пулеметов и против фланкирующих фокусов.
Но в основном тактическая работа связывалась с работой на фронте; позиционная жизнь давала ежедневно богатый тактический материал. При ежедневном обмене мнений с офицерами мне приходилось не только учить, но и учиться. <…>
В. Флуг. Высший командный состав
Есть два ходячих представления о сущности войны, рассматриваемой с субъективной точки зрения. По одному из них она приравнивается к прикладной науке, почему погрешности в ее ведении приписываются несовершенному усвоению ее положений и приемов, подобно тому как, например, астроному, решающему задачу на вычисление влияния одной планеты на пертурбации другой, было бы поставлено в вину в случае несовпадения его вычислений с наблюдениями недостаточное знакомство с математикой, или с механикой, или с законами движения планет и т. п.
С другой точки зрения, ведение войны рассматривается как приложение не теоретических знаний, а практического умения, более или менее совершенное владение которым приписывается частью прирожденным способностям, частью опыту, приобретенному на войне и в упражнениях мирного времени. Понятие «опыта» включает и прежние войны (военную историю), знакомство с которыми может быть обобщено в некую «теорию военного искусства». Но данная точка зрения, в противоположность предыдущей, безусловно отвергает, чтобы такая теория могла служить руководством в каждом отдельном случае и допускает значение ее только как средства для расширения умственного кругозора исполнителя и для облегчения ему возможности обобщить результаты своей и чужой практики и таким образом выработать свое собственное определенное суждение.