— А ты давай, давай! — сразу переменили тон огарки. — Нечего раздобарывать! Небось и самой-то, старой ханже, выпить хочется, так только, для виду ломается, старая карга! А? Можете себе представить, что она делала, когда сын ее ханжой называл? Она думала, что это богохульство, плакала, грозила проклясть Андрюшку родительским проклятьем навеки нерушимо, ходила к попу спрашивать, что такое значит слово «ханжа!» А?
— Гнусная старушонка! — неблагодарно отозвался Толстый, передавая пятиалтынный Новгородцу и сделай ему глазами какой-то знак.
Новгородец шмыгнул в дверь с пустой бутылкой под мышкой.
— Ну, больше не просите! — заявила с порога Павлиха. — В последний раз дала!
И, удаляясь в кухню, бормотала:
— И что это я живу с такими дураками? Уйду, право слово уйду! Вот только бы сын приехал! Уж мое-то слово — олово!
— Слышали мы это! — беспечно смеялись огарки. — Знаем! никуда ты не уйдешь!
Через несколько минут Павлиха стала собирать ужин. Она накрыла стол грубой скатертью, подала хлеб, деревянные ложки, поставила тарелки.
— Хоть бы поужинали скорее! — говорила она. — Все, может быть, вина-то меньше выпьют.
Новгородец мигом принес бутылку сивухи самого низшего сорта, налитой прямо из бочки.
Огарки сели ужинать. Смеркалось. В подземелье стало совсем темно. Павлиха внесла и поставила на стол жестяную лампу.
В центре стола сидел Толстый. Он уже снял феску и сидел между огарков огромный, с голым широким черепом, красивый и сосредоточенный.
— Пи-искра! — сказал он среди всеобщего молчания каким-то особенным, тонким голосом, словно подчеркивая что-то в этом слове. — Писк-ра!.. готовь плюм-пу-динг!..
Пискра молча и покорно, так как приготовление «плюм-пудинга» было его обязанностью, начал резать на тарелку тонкими ломтиками свежие огурцы… Нарезав, полил уксусом, обильно посыпал солью, посыпал перцем, пустил еще ложку горчицы и, приготовив забористый салат, поставил на стол для закуски.
Толстый дрожащей от нетерпения рукой налил водки в старую свинцовую чашку и, пробормотав: «За земледелие и промышленность», выпил первый, передал чарку соседу и аппетитно закусил «плюм-пудингом».
Чарка пошла вкруговую.
Пили молча, с нетерпением ожидая очереди, и только вполголоса переговаривались:
— Не задерживай! Люди ждут!
— По душе-то как будто с образами прошли! — сказал Толстый, прислушиваясь к ощущениям желудка.
— Как Христос босиком прошел! — поддержал его Михельсон.
— Не задерживай!
— Ворсинки-то в желудке от радости и руками и ногами машут! — поделился своими ощущениями Сашка.
Свинчатка совершила два круга.
Павлиха принесла огромную глиняную миску щей. Застучали ложки.
Толстый расстегнул ворот рубахи, засучил рукава… Вид пищи волновал его.
Он ел вдохновенно, увлекательно, с каким-то сладострастием, одним своим энергичным видом возбуждая у всех аппетит, заставляя поспевать за собой.
Но поспевать было трудно.
Руки его дрожали от волнения, глаза возбужденно сверкали, на щеках заиграл румянец.
Ложка эгоистично ловила ему весь жир с поверхности щей, обижая остальных огарков.
Он ел.
Свинчатка безостановочно ходила вкруговую. Огарки дружно работали ложками и, любуясь Толстым, посмеивались над ним.
— На поправку пошел, шельменок!
— Инда за ушами ужжит!
— Розовый какой!
— Амур!
— И рубашечка на брюшке вздернулась!
Павлиха подала жаркое с картофелем. Толстый молча положил себе мяса и картофеля на тарелку «конусом».
— Ну, и аппетит же у тебя, Илюшка! — невольно изумился кто-то.
— Средний, — отвечал он скромно.
Кузнец, сидевший рядом с ним, любовно опустил на его спину пудовый удар смуглого кулака.
Толстый не обратил внимания.
Он ел.
Все огарки любовались его аппетитом, цветущим здоровьем и красотой.
— Детина!
— Женщины больно любят его! Даже Павлиха, и та все норовит ему лакомый кусочек подсунуть.
— Что нового на заводе? — спросил кузнец Михельсона.
— Ставили мы нынче гидравлический пресс!.. — не спеша отвечал Михельсон; он говорил, словно пел. — Махина! на заводе — теснота: хоть бы и еще такое здание по количеству машин! Наладили «тали», — это чем поднимают тяжести, — начали набивать их. Только я обернулся зачем-то, гляжу — идет хозяин: такой сытый, тело жирное, белое, рассыпчатое, волосы ежиком, лоб — ат-ле-та, а на брюхе золотая цепь — хоть коня приковывай, на пальцах перстни, визитка — словно влитая, только фалды, как у щедринского героя, от умиленья сзади раздвигаются, вид — важный, как есть индюк! А у нас идет работа: цепи у «талей» похрустывают, десятидюймовый ремень, как старик, кряхтит, металлы блестят, пресс медленно, но верно идет в свое место. Я покрикиваю: «Набивай, молодчики! Набивай, родимые! Скоро он, голубчик, начнет денежки выжимать! хо-зя-ину! хар-ро-ше-му, да д-доброму!»
— Хо-хо-хо! — прорвало огарков.
— Вдруг — он ко мне; побледнел, пыхтит, глаза круглые, злые: «Т… ты, говорит, вот что… того… попридержи язык-то… надо дело делать, да поскорея, а то больно долго возитесь! мне убыток!» У меня — заклокотало. Однако сдержал себя и вежливо спрашиваю: «Вы — что? Иванушка-дурачок, что ли?» — «То есть, — как это?» Глаза вытаращил. «Да так, говорю, ведь это ему можно было: „По щучьему веленью, по моему хотенью — пресс! встань передо мной, как лист перед травой“, а он бы вам — бух! вроде как в ножки — и готово!»
— Хо-хо-хо!
— А впрочем, говорю, если вы можете скорее делать, так извольте — честь и место! работайте сами! — расшаркался перед ним, при этом что было в руках из инструментов бросил, рабочих остановил. Встали мои ребята.
— Здорово!
— Откуда ни возьмись — механик: «Вы что стоите? Пожалуйста, продолжайте, время дорого, я вас прошу…»
— Да мы, мол, ничего, а это вон их степенство недовольны…
Механик сейчас к нему.
— Вы ко мне? пожалуйте в контору, — подхватил его таково нежненько под ручку и увел.
— Смикитил!
— Не пес, а смыслит!
— Еще бы! а в конторе, говорят, вышел у них такой разговор: «Да они у вас разбойники, нельзя слова сказать, — всякое лыко в строку! ведь я — хозяин!» А механик юлит: «Вы, Николай Михалыч, не разговаривайте с ними, вы ко мне обращайтесь, я вам все объясню». А тот: «Не надо мне вашего объяснения! я — хозяин! могу я распоряжаться али нет?»
«— Конечно, конечно, только вы их не знаете…»
«— Знаю! Рвань! Голь! Туда же с гонором! Вчера думал их поощрить: „Братцы, говорю, постарайтесь!“ А они окрысились, кричат: „Попробуй сам! Какие мы тебе братцы? Серый волк тебе братец!“ Сволочи! Это, чай, все больше зачинщики действуют, смутьяны, Михельсон да тот, черный-то — как его? Сокол, что ли. И прозвище-то разбойничье!»
«— Не знаю, — отвечает механик, — который из них лучше: два сапога пара и оба на левую ногу!»
— Хо-хо-хо!
— Опять попрут вас, голубчиков!
— Попрут!
— Я в степь уйду! — с диким видом воскликнул кузнец. — На молотилку! Там воля, простор!..
— После этой передряги, — продолжал Михельсон, — потянуло меня на воздух. Вышел я из завода на Волгу и не мог налюбоваться. Представьте: над Жигулями облако в тон им, раза в четыре выше гор, не разберешь их соприкосновения… слышу, кто-то говорит: «Эх, как Жигули-то выросли!» А наверху белое облачко, как будто снег на вершине, освещается все это заходящим солнцем сквозь розовую дымку тумана. Волга-то тихо течет, не шелохнется и совсем розовая! Прелесть! А на нашем берегу мотаются, как маятники, пять пар пильщиков…
— Это уж диссонанс! — вставил Толстый.
— И представилось мне, братцы, — воодушевляясь, продолжал Михельсон, — будто мы всей нашей фракцией сидим за Волгой на лоне природы, глаза у всех горят, все на седьмом взводе и орем песни. И происходит у нас этакое удивительно приятное для всех нас пьянство!..
— В самый бы смак теперь Гавриле с икрой приехать! — мучительно вырвалось у Сашки. — Брюшко тле пощекотать бы!
— Пермешков-ба! — мечтали со всех сторон. — Пивца-ба!.. вышневочки-ба!..
— Рожна бы вам горячего! — пожелала Павлиха, проходя мимо и унося пустые тарелки.
— Ведьма! — отпарировал Толстый.
В минуту общего смеха на пороге подземелья появился высокий и узкий, похожий на фабричную трубу, детина в длинном летнем пальто, надетом поверх синей блузы. Лицо у него было маленькое, с жидкими, бесцветными усами и с глубоко сидящими в орбитах угрюмыми и вместе добродушными глазами, смотревшими из-под низкого, узкого лба.
— Вы всегда все только ржете! — укоризненно, резонерским тоном заговорил он, вертя в огромных закоптелых руках новый суконный картуз на красной подкладке.
— A-а! Митяга! — шумно загудели огарки. — Балда царя небесного! Не хочешь ли выпить с нами?
Митяга с нескрываемой брезгливостью сел на стул поодаль от огарков, и, поматывая картузом, смотрел на них угрюмо, враждебно и раздраженно.
— Я не пью! — сказал он, как бы огрызаясь. — Да и вам бы не велел! Пить — безнравственно и некультурно! А ведь вы, если бы захотели, могли вы сделаться сознательными личностями… Могли бы даже быть приняты интеллигенцией…
— Балда! — кратко, но увесисто вымолвил Толстый.
— Арясина! — подхватили другие. — Лошадь! Телеграфный столб!
Митяга смотрел на них угрюмо, с ненавистью.
— А вы не ругайтесь! — возразил он добродушно и мрачно. — Ведь я правду вам говорю: ничего вы путного не делаете! Только у вас и занятия, что — хо-хо-хо да го-го-го! На язык вы мастера, а на поверку-то какой от вас толк? Охальничанье да пьянство — больше ничего! стыдно! Гаврилу, например, опиваете! Разве порядочные люди так делают?
В глубине души огаркам было действительно немножко стыдно за отсутствие у них настоящего, достойного их дела и настоящей жизни, было больно и обидно за что-то, но тем громче они смеялись над Митягой.
— Молчи, ты!.. — презрительно крикнул на него Толстый. — Вавилонский кухарь! Что смыслишь ты в жизни и судьбах огарческих? Как смеешь являться к нам с твоею пошлою мещанской моралью? Жалкий сплетник, ты играешь гнусную роль соглядатая и парламентера между нами и опереточными генералами интеллигенции! Мы порвали с ними! Мы, может быть, что-нибудь сделаем и без них! Мы — выделились в самостоятельную огарческую фракцию! Мы сами — люди бывалые! Я выгнан из всех университетов! — гордо закричал Толстый… — Я везде держал высоко знамя, всегда был в первых рядах! Попал сюда после разгрома Дерптского университета! Михельсон был выслан на Волгу по этапу, и его привезли в кандалах, изъеденного вшами! Мы явились с волчьими паспортами, без копейки денег, без знакомых в чужом, диком городе! Кто пришел к нам на помощь? Никто не пришел, кроме Павлихи! Интеллигенция нас не приняла. Интеллигенция нас оскорбила и оскорбляет. Они подвергли нас остракизму за то, что мы не захотели ей повиноваться, и все-таки в случае надобности пользуются нами. Они там все только словоизвержением занимаются, а нелегальных личностей — у нас укрывают? Безработных — к нам присылают? А доступ к рабочим кто им дает, как не огарки? Мы, конечно, гусиной шеи не делаем, мы сидим здесь, как греки под березой, но ведь на то мы и огарки, а вот им-то какое дело до нас? Зачем они присылают тебя подглядывать за нами? Руководители! Кто из этих болтунов делает хоть что-нибудь действительно важное? Неужели Лось?. Васька Слюнтяй? Или, может быть, Таинственный Викентий — эта тириликалка, пустая балалайка, гнусная помесь обезьяны с канарейкой?