Огарок во тьме. Моя жизнь в науке — страница 44 из 82

У них с женой, Хелен, был славный обычай: вечером после окончания выпускных экзаменов они вели студентов в “Мальборо” – паб через дорогу – и брали нам всем выпить до самого закрытия. Это было очень мило с их стороны. И вечером после своих экзаменов я тоже сидел там с ними. А когда паб закрылся, он предложил нам с Памелой Робинсон, которая тоже собиралась в магистратуру – причем по палеонтологии, – пойти к нему домой и еще выпить, ведь нам явно не хватило. И мы имели неосторожность согласиться. Так что мы отправились к профу домой и пили и разговаривали о том, как устроен мир, и часа в два ночи Памела сказала: “Знаете, проф, нам с Джоном правда пора домой, но метро уже не ходит, так что придется вам отвезти нас”. И Холдейн сказал: “Ладно, отвезу вас по домам”. Так что мы набились в машину профа. <… > Машина была типичная холдейновская: древняя, полуразвалившаяся. И мы стали взбираться на (Парламентский) холм. И примерно на полпути к вершине в машину повалил дым. Я не стал ничего говорить, я думал, так и надо. Но Памела сказала: “Проф, машина, кажется, горит”. “Неужели? Ах вот как”. Мы притормозили. <… > Мне, как инженеру, было велено разобраться, что случилось. И было очевидно, что не случилось ничего серьезного. Всего лишь коврик под передним сиденьем упал на коробку передач и горел. Некоторое время мы на него смотрели. Потом Холдейн сказал: “А теперь дамы отойдут и постоят вон за тем столбом”. Я подумал: “Что же дальше?” И тогда он обернулся ко мне и сказал: “Смит, метод Пантагрюэля. Вы выпили больше пива, чем я. Потушите пожар”. Конечно, дело тут еще в том, что нужно было знать эпизод из классической литературы, нужно было знать, что Пантагрюэль потушил пожар Парижа, помочившись на него. Так что я последовал его примеру. И, знаете ли, если выпить очень много пива и начать писать, остановиться довольно трудно. Так что Холдейну пришлось еще сказать: “Достаточно, мальчик, достаточно”.

Но я к тому, что, если вы собирались работать и жить с Холдейном, нужно было быть готовым к жизни в несколько непредсказуемых обстоятельствах, и я… я был… еще кое-что о Холдейне: если он говорил что-то, с чем вы были не согласны, можно было сказать ему заткнуться и перестать валять старого дурака – он не возражал. Но с ним надо было вести себя именно так – вежливость не помогала; если он говорил что-то, с чем вы не могли согласиться, надо было давать отпор.

Запись дает некоторое представление, но стоит послушать самого Джона, он великолепный рассказчик.

В следующем рассказе на глазах Джона выступили слезы: он вспомнил эпизод, когда Холдейн, собираясь уезжать до конца своих дней в Индию, признался в чувствах к жене Джона, Шейле, и попросил Джона рассказать ей, поскольку сам был не в силах. Это переживание и воспоминание невероятной силы. И все это передано исключительно “говорящими головами”.

Дебаты и встречи

Я не большой любитель формата дебатов – уж точно не дебатов по строго заданной форме, на время, с голосованием в конце. В студенческие годы я часто посещал дебаты Дискуссионного общества Оксфордского университета по четвергам и слушал выступления приглашенных гостей, ведущих политиков и ораторов своего времени (некоторые речи были великолепны): Майкла Фута, Хью Гейтскелла, Роберта Кеннеди, Эдварда Хита, Джереми Торпа, Гарольда Макмиллана, Орсона Уэллса, Брайана Уолдена – даже Освальд Мосли, хоть и придерживался отталкивающих политических взглядов, умел увлечь слушателей[86]. Были блестящие ораторы и среди студентов – например, Пол Фут, племянник Майкла, который позже стал въедливым журналистом и специализировался на расследованиях. Но со временем меня перестал интересовать состязательный, будто в суде, формат официальных дебатов. Университеты отправляют команды дискуссионных клубов на соревнования, где точка зрения, которую им предстоит защищать, опередляется жребием. Несомненно, отличная тренировка для адвокатов, но мне видится в этом нечто вроде проституции: молодые люди учатся и совершенствуют риторические навыки, отстаивая случайно назначенные убеждения, в которые сами не верят, – возможно даже, полную противоположность тому, во что верят. Если красноречие бередит мне душу, я хочу, чтобы оно было чистосердечным.

Минуточку. Разве не опровергает мою критику монолог выдающегося актера на сцене? Разве воодушевляющий Генрих V при осаде Гарфлера или Марк Антоний, произносящий “Не восхвалять я Цезаря пришел, а хоронить” звучат неубедительно из-за того, что мы слушаем актера, а не реального персонажа? Хотелось бы думать, что это не так. Хотелось бы надеяться, что хорошая исполнительница роли Порции настолько переселяется в свой персонаж, что ее речь “Не действует по принужденью милость” звучит действительно искренне; адвокат, который не верит в невиновность подзащитного, на такую искренность был бы не способен – и не должен быть способен. Лалла рассказывала мне, что заплакать на сцене выходит легко, если действительно вжиться в роль и переживания персонажа.

Английский закон основан на принципе “перетягивания каната” (кажется, шотландский и американский закон тоже): при любых разногласиях наймите за деньги кого-нибудь, кто приведет наиболее убедительные доводы за некоторое утверждение (верит ли в него сам защитник – неважно), далее наймите кого-нибудь еще, кто приведет наиболее убедительные доводы против этого утверждения, и посмотрите, в какую сторону сдвинется перетягиваемый канат. Этому противопоставляется принцип “следственной комиссии”, более свойственный западноевропейскому судопроизводству, который мне, возможно из-за моей наивности, кажется более честным и гуманным: давайте сядем все вместе, рассмотрим доказательства и попытаемся разобраться, что на самом деле произошло. Английские и американские юристы с неприкрытым восхищением отзываются о великих адвокатах прошлого – столь искусных, что им даже удалось выгородить (впишите имя очевидно виновной стороны). Если каждый дурак понимал, что клиент виновен, но великий адвокат все равно сумел склонить присяжных на свою сторону – тем лучше для репутации адвоката.

Я был неприятно поражен разговором с одной талантливой молодой американкой, по профессии адвокатом защиты: она торжествовала – нанятый ею частный детектив обнаружил несомненные доказательства невиновности ее клиента. “Мои поздравления, – сказал я. – А что бы вы делали, если бы ваш детектив обнаружил что-нибудь, убедительно доказывающее, что ваш клиент виновен?” Ничуть не смутившись, она ответила: “Я бы не принимала это в расчет. Пусть обвинение ищет свои доказательства самостоятельно, мне не платят за то, чтобы помогать другой стороне". (Курсив мой.)

Расследовалось дело об убийстве, и она изъявляла беззаботную готовность утаивать улики и таким образом позволить убийце разгуливать на свободе и, может быть, убивать снова – лишь бы не проиграть в перетягивании каната с адвокатом обвинения, “другой стороны”. Любой порядочный человек не может не быть потрясен подобным рассказом. Но мне еще предстоит найти адвоката, готового отнестись к нему с осуждением. Они вдохнули дурманящие пары под названием “наша сторона против другой стороны” так глубоко, что уже их не замечают. Я же от них задыхаюсь.

Кстати говоря, перетягивание каната как способ добраться до истины вошло и в практику телевизионных интервьюеров, начиная (по крайней мере, в Британии) с Робина Дэя. Буквально накануне дня, в который я пишу эти строки, я был в телестудии Би-би-си, ожидая своей очереди на допрос. Со мной в итоге обошлись вежливо, но пока я ждал, интервьюер опрашивал на рассматриваемую тему ряд политиков, представителей всех трех основных партий. Вопросы с самого начала звучали в резкой, колкой манере. Казалось, интервьюер исходил из предположения, что все трое лгут или в лучшем случае не разбираются в своем деле. Может быть, он и правда так считал. Но, подозреваю, истинной причиной было то, что во взрастившей его журналистской школе считалось: лучший способ добраться до истины на интервью – как следует разозлить собеседника и посмотреть, куда сдвинется перетягиваемый канат. Возможно, это и правда лучший способ, но это не очевидно и требует обоснований.

Так или иначе, пусть изредка я и принимал приглашения выступить в дискуссионных клубах и Оксфорда, и Кембриджа, в целом состязательный формат дебатов мне не нравится. Впервые я участвовал в них в 1986 году в Дискуссионном обществе Оксфорда, когда мы с Джоном Мэйнардом Смитом выступили против пары креационистов, Эдгара Эндрюса и А. Э. Уайлдера-Смита. Заявлена была следующая тема: “Доктрина творения имеет больше силы, чем теория эволюции”. Сегодня я бы, несомненно, отказался от дебатов на подобную тему, и даже в 1986 году я согласился лишь для того, чтобы поддержать одну свою студентку, Даниэлу Сифф, которую очень ценил: она согласилась выступать во главе представителей студенчества со стороны науки. Ни один из приглашенных гостей с другой стороны не имел никакой биологической подготовки. Уайлдер-Смит, химик, оказался безобидным и добродушным клоуном. Эндрюс, физик (и не такой добродушный), написал несколько книг в защиту фундаменталистского креационизма (в том числе “Геологию потопа” – да-да, о том самом Всемирном потопе), и я на всякий случай озаботился прочесть их до дебатов. Конечно, наивный креационизм мгновенно бы провалился на дебатах в Оксфорде, так что Эндрюс изображал более сложный подход под видом философии науки. Никто бы не подумал, что он – профессор физики – может на самом деле оказаться наивным креационистом… пока я не начал зачитывать фрагменты его книг. Раз за разом – и это смотрелось жалко – он вставал и пытался убедить председателя дебатов не позволять мне цитировать его собственные писания. Как и следовало, она отклоняла его запросы, и он сидел, обхватив голову руками, пока я зачитывал яркие эпизоды, изобличавшие фальшь его философских притязаний. На фуршете после дебатов у него случилась перебранка с Джоном Мэйнардом Смитом: единственный раз, когда я видел, как этот добрейший человек краснел от злости.