И еще один парадокс. Горе, например, как переживание состоит из двух элементов – эмоционального и рационального. Это надо учитывать, когда играешь древнегреческую трагедию. Если у актера сильно развито рацио, то оно не облегчает, а утяжеляет эмоциональность. Так, думаю, и в жизни. Вместо утешителя, разум превращается во врага. Он усиливает трагизм и блокирует естественные защитные реакции организма.
Поэтому эмоциональность на сцене выражается прежде всего пластически. Вспомним «эмоциональный жест», о котором писал Михаил Чехов.
– Алла Сергеевна, в цветаевской «Федре» вам, вероятно, было трудно работать с молодыми актерами – и потому, что основное внимание постановщика было отдано им в репетициях, и из-за закрученного ритма самого спектакля, и, наконец, потому, что Театр на Таганке отверг этот спектакль как не «таганский»?
– Работали мы долго, года три. Нужно было найти адекватный пластический язык трудной цветаевской поэзии. Но работали мы дружно. А что касается театра…
Я была к этому готова. С «Вишневым садом» у нас было то же самое. Любимов, помню, пришел на первый прогон. Он еще ничего не видел, но уже сел как-то боком и смотрел из-под насупленных бровей. Его все раздражало. На худсовете актеры это мгновенно почувствовали и, желая ему угодить, начали ругать спектакль что есть силы. Или, может быть, действительно они ничего не поняли. Но ругали так агрессивно… Главный аргумент – это не «Таганка»! А что такое «Таганка» и что такое «не-Таганка», они на сегодняшний день объяснить не могут. Что такое «Таганка» на вчерашний день – это объясняют все. Потому что объяснили критики. И то, что они мерят всё вчерашним днем, меня даже не огорчает. Такая жизнь… Идет – и пусть идет…
Когда я работаю с режиссером, я ему абсолютно доверяю. Так, кстати, было и в «Федре» с Романом Виктюком, так было, конечно, и с Эфросом в «Вишневом саде».
Основной вопрос в «Федре» – кто нас карает за наши тайные помыслы? За поступки – понятно: общество, но за мысли? За тайную страсть Федры к Ипполиту? У Еврипида – боги, Рок. У Расина такого конкретного ответа нет: у него Федра умирает, не выдержав этого тайного греха в собственной душе. У Цветаевой Федра вешается, то есть человек сам себя наказывает за греховную тайну. Для Цветаевой возмездия богов не существует: «Небожителей мы лепим…»
В своей «Федре» Цветаева описала собственную смерть в Елабуге, когда она, не пробыв там в эвакуации и десяти дней, повесилась, подогнув колени, 31 августа 1941 года. Почему? Конкретного ответа мы не можем дать, но эта параллель позволила нам соединить в спектакле две судьбы – самого Поэта и его Творения. В спектакль пришлось ввести некоторые дневниковые записи Цветаевой – о ее предощущении собственной смерти, о трудности выразить крик души словом и о невозможности восприятия ухом этого выраженного стона-слова. Чтобы эту трудность преодолеть и чтобы спектакль воспринимался и зрелищно, то есть глазами, мы многие поэтические образы и метафоры цветаевской поэзии перевели в чисто пластический ряд. Пластикой занимались долго и упорно – искали нужную форму. Пробовали приглашать профессиональных балетных актеров, но нам нужно было соединить движение и слово, а это удалось из них только Марису Лиепе, который был очень хорош в Тезее – мощь пластического рисунка и ритм поэтической строчки обещали очень интересную актерскую работу, но он, к сожалению, уже был болен и не довел роль до премьеры.
Спектакль начинается с нащупывания внутреннего ритма. Я – Поэт ищу его вместе с тремя молодыми актерами и раздаю им реплики, не деля их пока на персонажи. «Актер в белом» получает реплику «Нам в женах нужды нет…» и становится постепенно Ипполитом. «Актер в черном» в сцене «охоты» убивает зверя и берет на себя функции темного подсознания Федры и Поэта. Третий актер – Тезей. Отдельный персонаж в спектакле, которого нет в цветаевской пьесе, – человек в современном сером пальто, с газетой. В начале спектакля он читает стихотворение Мандельштама «Я не увижу знаменитой Федры…» – это тоже поэт, может быть, друг автора или С. Эфрон, муж Марины Цветаевой.
Работа над спектаклем была для всех нас очень интересной, мы сочиняли спектакль сообща, хотя ведущим был, конечно, Роман Виктюк с его неудержимой фантазией. Основная задача спектакля – через ритм, музыку (ее написал Эдисон Денисов) соединить балетную пластику и слово. Нам помогали многие в нашей необычной работе. В частности, Альберто Алонсо, известный балетмейстер, зашедший поглядеть на одну из наших репетиций и оставшийся работать с нами на все дни своего пребывания в Москве. Виктюк, например, с актерами ездил к Бежару во время его гастролей в Ленинграде, так как основной принцип пластики мы взяли у Бежара и Марты Грэхем. К нам на репетиции приезжал ведущий танцовщик бежаровской труппы – Хорхе Донн. Приходил на репетиции и Пригов – удивительный поэт, который нам помогал в трудных монологах и вместе с нами выкрикивал: «Бык и сук, труп и труп…»
Роман Виктюк – один из немногих режиссеров, понимающих и сознательно работающих с «психической энергией».
Энергия, если она есть, может быть положительной и отрицательной. Воздействовать на зрительный зал негативной энергией легче, но это был не наш путь. Мы хотели, чтобы при всей трагичности сюжета в зрителях пробуждались светлые и добрые чувства, ощущение Красоты. На это и были направлены все наши поиски.
– С чего начинается для вас понятие «мой режиссер»?
– С того, что режиссеру не нужно объяснять, что я хочу сделать.
О костюме и не только
Классику играть трудно.
Трудно, потому что классика обросла штампами, предвзятыми мнениями. Роль до тебя уже сыграна и первый раз, и сотый. Одни артисты ее сыграли хуже – те забыты. Другие играли лучше их вспоминают в мемуарах и устных рассказах; третьи превосходно, они создали традицию восприятия. Это передается из поколения в поколение. Те, кто помнит, например, «Вишневый сад» во МХАТе, рассказывают, как прекрасно Москвин играл Епиходова. Я не видела, но слышала, правда, несовершенную, запись Епиходова – Москвина и уверена, что сегодня он сыграл бы эту роль по-другому, потому что каждое время требует своего прочтения роли. Каждое время требует своей манеры игры. Ведь роль складывается, в общем, из трех компонентов: драматургического материала, актерской индивидуальности и сегодняшнего дня. Отсюда – бесконечное множество неповторимых вариантов.
Первую роль из классики я провалила: Вера в спектакле Театра на Таганке «Герой нашего времени». Была я – только что закончившая театральную школу, и был Лермонтов – недосягаемая вершина, на которую можно смотреть, только задрав голову. Но так ничего не увидишь!
Хотя вначале имелось вроде бы все, что создает неповторимость. Прекрасный литературный источник. Очень хорошая, с большим вкусом и знанием театра инсценировка, сделанная Н. Р. Эрдманом! Нетрадиционное распределение ролей: Печорин – Н. Губенко, Грушницкий – В. Золотухин, от автора – С. Любшин.
Валерий Доррер, художник «Героя нашего времени», принес замечательный эскиз декорации. Сцена была затянута в серое солдатское сукно. А на сцене, чуть вправо от зрителя, ромбовидный, из белой кожи станок. И белый, прозрачный на свет задник. Очень лаконично и красиво. (Станок и задник, кстати, потом вошли в спектакль «Антимиры».)
Печорин – Губенко казался необычным. И он действительно хорошо репетировал. Коля Губенко, как никто из актеров, точно вписывался в задуманный новый театр, хотя, в отличие от нас «щукинцев», окончил ВГИК и не прошел вроде бы школу «Доброго человека из Сезуана». Правда, во ВГИКе он прекрасно играл в «Карьере Артуро Уи». Нечто «брехтовское» было и в его Печорине. Какая-то замкнутая жестокость («Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…» – он очень хорошо потом читал стихи Семена Гудзенко в «Павших и живых»). И у меня – Веры – складывались с Печориным какие-то сложные, интересные отношения: я его не понимала и боялась жестких, грубых срывов.
Для меня Губенко был всегда другим полюсом. Я этот полюс даже не пыталась для себя открывать. Видимо, сказывалось разное воспитание; отсюда – разные реакции на одни и те же события. Он даже разминался перед выходом на сцену как-то по-особенному. Если мне, например, надо тихо посидеть в уголочке, внутренне сосредоточиться на пьесе, на том, что было, что будет, увидеть весь спектакль целиком и главное – конец, то Коля перед выходом на сцену разминался физически. Он делал какую-то свою гимнастику. Я пробовала подражать, тоже прыгала, сгибалась, разгибалась – и выходила на сцену совершенно пустой. Я даже увязалась за Колей, когда он несколько лет спустя пошел к немецкому актеру Шаллю во время гастролей театра «Берлинер ансамбль» в Москве, чтобы попросить его показать нам сложные разминочные упражнения, без которых, например, Кориолана так, как его играл Шалль, не сыграть. Шалль нам эти упражнения показал. Действительно очень сложные и длинные. Я сейчас удивляюсь, почему Шалль, у которого были расписаны минуты, целый час показывал на гостиничном прикроватном коврике свои упражнения двум начинающим актерам. Эти упражнения мне не помогли. Я даже и не пыталась их запомнить и повторить. А для Губенко, видимо, там мало что было нового.
И вот такой Губенко – Печорин для меня – Веры – был и непонятным, и притягивающим, и раздражающим, и в чем-то недосягаемым.
Все вроде бы складывалось. Но… репетировали в холодном, нетопленом помещении, среди ремонта, грязи и разрушенных стен. Торопились и с ремонтом, и с выпуском спектакля к началу сезона. Мы были слишком неопытны: не умели управлять своей энергией, не умели закреплять найденное на репетиции, и вообще, взялись за разрешение очень трудной задачи – Лермонтов на сцене.
Довершил мой провал костюм. Я всегда начинала репетировать в своем платье. В чем приходила на репетицию, в том и выходила на сцену. Пока не привыкну. Через некоторое время надевала какую-нибудь длинную нейтральную юбку. И уж потом только появлялись необходимые детали, которые диктовались рисунком роли, характером персонажа в общей атмосфере спектакля.