И это еще не все – я не помню случая, чтобы на каком-либо фестивале был отмечен наградой исполнитель отрицательной роли.
«Положительный герой», «отрицательный герой»… Но это деление по отношению ко многим ролям неверно. Раньше если мы видели на экране шпиона, то сразу было ясно, что это шпион. А если уж хороший человек, то тоже сразу видно – хороший человек. Теперь все чаще мы наблюдаем на экране сложные образы. В свое время появился такой герой, как Куликов из «Девяти дней одного года», сыгранный Смоктуновским. Я не знаю, какой он – положительный? отрицательный? Он сложный. Он интересный.
Или вот, к примеру, менее заметная роль, поскольку и сыграна она в фильме менее заметном, но по актерской линии очень примечательная, – разведчик Исаев в картине «Пароль не нужен». Родион Нахапетов играл там не того героя с чистым и ясным взглядом, какой памятен нам с детства по фильму «Подвиг разведчика»: сидя с врагами за одним столом, тот герой мог поднимать бокал «за нашу победу», и непонятно было, почему фашисты сразу же не арестовывали его. А в герое Нахапетова прочитывались и условия жизни среди врагов, наложившие отпечаток на его характер, и сама его профессия, требующая не только благородства, но и суровости, недоверчивости.
Ведь в жизни не всегда легко определить человека – плохой он или хороший. Иногда и не понравится поначалу человек, а вдруг так прекрасно раскроется, обнаружит что-то глубоко потаенное, доброе, что сразу же его полюбишь. А порой бывает и наоборот: чудесный человек, душа компании, сама доброта и порядочность, а присмотришься – есть в нем щербиночка, неискренность, фальшь.
На одном из диспутов М. Булгаков, разбирая творчество какого-то среднего писателя, говорил, что сейчас нельзя писать, не учитывая, что жил Л. Н. Толстой.
Мне кажется, играя на сцене или в кино так называемые отрицательные роли, нельзя не учитывать, что в искусстве были и Достоевский, и Чехов, и Булгаков.
Или же, если допускает жанр, – играть лубочно, впрямую, примитивно. Мне и в живописи нравятся или откровенный примитивизм, или многосложность старых мастеров.
Очень сложен был, например, для меня образ Марии Спиридоновой в «Шестом июля». Если говорить о человеческом характере как таковом, то он незауряден. Спиридонова была на каторге. После Октябрьской революции входила в правительство. У нее было свое отношение к революции. Она человек искренний и убежденный в правоте своей позиции, но… обреченный.
Одним из самых ответственных эпизодов для меня стала речь Спиридоновой на V Всероссийском съезде Советов. Обсуждался вопрос о Брестском мире. Продолжать войну с немцами в тот исторический период было для большевиков смерти подобно, нужна была передышка.
И вот выступает Спиридонова. Она говорит эмоционально, в ее голосе звучат неподдельная боль и слезы. «Нельзя отдавать на растерзание немцам Прибалтику, Белоруссию, Украину…» Ей аплодируют не только эсеры, но и большевики.
Это надо было показать так, чтобы зритель почувствовал себя участником тех событий. Надо было передать ее собственную убежденность и темперамент борца. Ведь поначалу она убеждает и ведет за собой съезд!..
Мне важно было зафиксировать в образе Спиридоновой путь оппозиционера, который последовательно движется от оппозиции на трибуне к прямому сопротивлению, оставаясь честным перед самим собой. Но нужно учитывать, что фильм снимался в 1968 году, задолго до нашего свободомыслия.
Нужно было расставить кое-какие акценты. Произнося речь на съезде, я пользовалась несколько истерическими нотками в голосе, а вы, наверное, замечали, что, когда перед вами человек уж больно активно, с наскоком доказывает свою правоту, у вас возникает чувство настороженности. На фоне этой экзальтации спокойная, уверенная речь Ленина чисто эмоционально воспринималась как правда.
Вроде бы все это детали только профессиональные. Но ведь их отбираю я. И через эти профессиональные детали говорю зрителям то, что хочу сказать своей ролью об этом человеке, об этом времени.
Конечно, всякий актер мечтает о больших положительных ролях.
Но помните у Пушкина: «Описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность – так, как анатомия не есть убийство». Без анатомии, добавлю я, не было бы хирургии, без хирургии – исцеления.
Женщина конца шестидесятых годов – тип сильный, волевой, самостоятельный. Это умная женщина, она активно ищет место в жизни, не только во взаимоотношениях с людьми, но и в карьере. Она ставит себя вровень с мужчинами и скороспело судит о жизненных проблемах, не задумываясь, что существуют и другие взгляды на жизнь. Этот тип, мне кажется, был очень распространенным. Я и сейчас встречаю таких женщин, но… мне их жалко. Не сумели перестроиться и остались, как правило, одинокими. Они по-прежнему много говорят, перебивая собеседника, и в свои немолодые годы безапелляционно высказывают наивные истины двадцатилетних. Правда, сейчас они научились больше следить за своей внешностью, но не поняли своей индивидуальности, не нашли свой стиль.
В семидесятые годы менялись время, язык выразительных средств в искусстве, менялись мы. Более гибкие женщины стали понимать, что боевой путь женской «самостоятельности» ведет в тупик, в вакуум одиночества. Идеи равноправия у них постепенно отходили на задний план. В их манере поведения, одежде, прическе появились мягкие линии, пастельные тона, которые оттеняли именно женственность. Сами женщины заговорили о неженственности некоторых своих «волевых» подруг, превознося «хранительницу очага», восхваляя ее самоотверженность, доброту и благожелательность. Начинались разговоры о внешних проявлениях глубинного человеческого характера, заложенных в женщине, которые раньше были скрыты под маской борьбы за существование.
Если бы меня спросили, что меня привлекало как актрису в современной женщине, то в шестидесятые годы я бы сказала – талант, в семидесятые – женственность, в восьмидесятые – духовность, а сейчас – терпение.
Однажды в Консерватории после прекрасно исполненного концерта Альфреда Шнитке в фойе ко мне подошел Ю. Ф. Карякин и, поздоровавшись, сказал:
– Алла, осадите этого пьяного человека, поставьте его на место.
– О чем вы, Юрий Федорович, кого?
– Но ведь вы же дворянка, а он уж больно вышел из рамок приличия, да еще и при дочери.
Я не буду пересказывать весь наш диалог. Я долго не могла понять, чего хочет от меня Карякин, пока он не произнес фамилию Разумихин. Только тогда я поняла, что Юрий Федорович обращался ко мне как автор инсценировки нашего спектакля «Преступление и наказание». Спектакль мы играли уже второй год, боль неудачи у меня прошла, и я стала забывать мою бедную Пульхерию Ивановну – мать Раскольникова. Но я вдруг ясно осознала, что все эти два года Карякин меня воспринимал только через эту роль. А ведь в то время я играла и в «Отце Сергии», и в «Стакане воды», и в «Аленьком цветочке», и Раневскую в «Вишневом саде», и Гертруду в «Гамлете», и Мелентьевну в «Деревянных конях», и в других фильмах и спектаклях играла. Но Карякин ничего этого, наверное, не видел, и у него в памяти осталось только мое неудачное участие в спектакле по Достоевскому. Ю. Карасик, например, воспринимал меня только как исполнительницу ролей Спиридоновой и герцогини Мальборо, так как других ролей не видел. А кто-то другой меня воспринимает только как Потаскушку из «Бегства мистера Мак-Кинли»… Так нужно ли стараться играть разные роли по-разному?
– Сомерсету Моэму принадлежит мысль, что личность актера состоит из всех тех ролей, которые он сыграл. Как вы, Алла Сергеевна, это понимаете с позиции современной актрисы, исходя из личного творческого опыта?
– А Гёте принадлежит мысль, что творец выше своего произведения. То есть Гёте выше, предположим, «Вертера». Мне кажется, это относится ко всем творческим профессиям, и к актерской тоже. Можно, очевидно, найти роль, где попытаешься полностью воплотить себя (это бывает очень редко). Но проходит время, и ты понимаешь, что стал чувствовать и думать по-другому, что роль надо играть по-иному и что эта роль уже не может передать то, что ты хочешь. Роли – это грани характера актера. Знаете, как в детской игре: сегодня ты играешь в дочки-матери, завтра – в Соловья-разбойника. Но это не значит, что ты только нежен или только жесток. Главное – постараться, чтобы этих граней было больше.
– Что вы больше всего цените в партнере?
– Ну естественно, талант. Стало быть – гибкость, слух, вкус, внутреннюю музыкальность. И единомыслие.
– А в человеке?
– Я лучше скажу, что мне больше всего не нравится в нем. Мне не нравятся тупость, черствость, агрессивность, эгоизм.
На доске приказов в театре вывешено распределение ролей в «Преступлении и наказании», и опять мне не повезло – опять мать. С двадцатилетнего возраста играю матерей. И в студенческом театре, и в училище. В училище в «Добром человеке из Сезуана» – мать. И в «Гамлете»… И вот – опять! И имя-то какое: Пульхерия Ивановна! Пульхерия, да еще Ивановна – вечная клуша.
На первой читке раздали отпечатанные роли, мне – только четыре странички. А реплики-то у нее… Непонятно даже, как и произносить: «А боже! Родя, милый мой, первенец ты мой, вот ты теперь такой же, как был маленький…», «Видеть! Ни за что на свете! И как он смеет!», «О боже мой, да неужели же я не погляжу на тебя! После трех-то лет!..», «Чем, чем я возблагодарю вас…» И бесконечные: «Боже мой! Боже мой!» Сплошные восклицания и кудахтанье. Я такие роли не играла и, признаться, не умею их играть.
Что делать? Отказаться? Но ведь только что отказалась играть в «Обмене»…
И стала репетировать… Так и эдак примеривалась к моей Пульхерии Ивановне. Около двух лет мы репетировали этот спектакль, и два года, вплоть до премьеры, роль сидела во мне, как зубная боль, не отпуская ни днем, ни ночью.
С самого начала старалась забыть, что ее зовут Пульхерия Ивановна. Она – Раскольникова! В черновиках у Достоевского мать говорит Лужину: «Что-то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. А мы – Раскольниковы! Наша фамилия двести лет на Руси известна…» Конечно, это фамилия ее мужа, но ведь его нет в романе, следовательно, корни характера и Родиона, и Дуни надо искать в матери. Незаурядный, непростой характер… Поэтому можно и очередное «Ах боже мой! Но отдам ли я вам такому Дунечку!» произносить с омерзением, негодующе. А иногда какое-нибудь «Боже мой!» и с юмором, если опять-таки относится к Лужину.